Эксоцман
на главную поиск contacts

Формирование механизма управления социальным развитием села

А.В.Голубев, Н.А.Смоленинова, Л.С.Яковлев
 Написать комментарий Ваш комментарий
(для участников конференции)


  Социальная политика в России может быть высоко эффективна, причем именно в силу новизны своей парадигмы. Разумеется, в рамках советской системы существовал аналог социальной политики, но принципиальное отличие его от мировых стандартов заключалось отнюдь не только в терминологии. Внешнее сходство с социал-демократической моделью по типологии Эспин-Андерсона не должно вводить в заблуждение.

 

Социальная политика в России может быть высоко эффективна, причем именно в силу новизны своей парадигмы. Разумеется, в рамках советской системы существовал аналог социальной политики, но принципиальное отличие его от мировых стандартов заключалось отнюдь не только в терминологии. Внешнее сходство с социал-демократической моделью по типологии Эспин-Андерсона не должно вводить в заблуждение. Социал-демократическая модель базируется на концепции расширения прав пользования общественными фондами на население в целом. Советская система подобный подход отторгала изначально как синдикалистский. Государство непосредственно брало на себя социальную помощь определенным категориям, прежде всего, инвалидам, престарелым, сиротам, а также, с 60-х годов, нуждающимся семьям (впрочем, не определяемым официально как таковые); всегда в тех или иных формах существовала также поддержка материнства и детства. Что касается всего трудоспособного населения, забота о нем передоверялась предприятиям, что не слишком существенно меняло ситуацию, поскольку последние также были государственными, и все реформационные начинания, связанные с расширением их самостоятельности, эффекта не имели. Такие организационные механизмы реализации социальной политики служили базисом патерналистской системы.

Уравнительность в установлении заработной платы, разрушавшая принцип материальной заинтересованности, компенсировалась практиками использования в целях мотивирования работников общественных фондов. Со времени отмены варварского трудового законодательства сталинской эпохи возник крен в другую сторону: недобросовестного работника почти невозможно было уволить, и крайне сложно было воздействовать на него снижением материального вознаграждения в условиях жесткой тарификационной системы. Но зато руководитель предприятия имел возможность бороться за дисциплину, лишая нерадивых работников многочисленных льгот, в список которых входили «очередь» на квартиру и машину, «места» в детском саду, путевки в санаторно-курортные учреждения и многое другое. В принципе, и подобным вещам существуют аналоги в демократических обществах. Корпоративные инфраструктуры могут включать самые разнообразные учреждения; однако, есть принципиальная разница.

В СССР человек полностью зависел от тотальной системы, выйти из которой означало оказаться вне общества вообще. Поэтому можно сравнивать лишь внешние формы социальной политики в СССР и демократических государствах. С этой точки зрения советская система была централизованной, уравнительной, основанной на категорийном подходе. По степени охвата многими видами социальной помощи она являлась наиболее развитой в мире, но размеры этой помощи были минимальны. Однако, самое главное, что социальная политика не была в СССР формой диалога государственной власти с индивидами и сообществами. В ее рамках осуществлялось манипулирование людьми соответственно заданным целям. С этой точки зрения ее можно назвать политикой без объекта, вернее, политикой, объектом которой были отнюдь не потребности и интересы реальных людей.

На селе социальная политика с 70-х годов, когда масштабы оказываемой помощи, в связи с осознанием властью тяжелого положения деревни, возросли, приобрела формы, практически аналогичные имевшим место в городе. Поэтому крах государственного планового хозяйства и воспринимается многими на селе как утрата социальных гарантий. Поскольку их осуществление было привязано к крупным предприятиям, социальная сфера села действительно подверглась деструкции. Расценивать сложившуюся ситуацию просто как кризисную значит отказываться от поиска реальных решений. Речь должна идти не о ностальгических сожалениях относительно былых возможностей, а о смене парадигм.

Новая парадигма социальной политики может эффективно конструироваться только в терминах социального развития. Разумеется, она включает и задачу поддержки нуждающихся, но эта задача не может быть решена без развития и оптимизации адаптационных процессов, поскольку для ее решения просто не будет ресурсов; ни одно общество не в состоянии содержать в качестве нуждающихся в социальной помощи большинство своих членов, к тому же, при низкой эффективности производства.

Социальное развитие – процесс объективный. Лишь в СССР полагалось возможным конструировать «нового человека» согласно шаблону «морального кодекса». Разумеется, общество располагает достаточно мощными возможностями направлять процессы социализации. Но манипулирование в этой сфере не бывает безнаказанным. Сформированные в жестких воспитательных системах люди неинициативны, плохо адаптивны, мало способны к творчеству. Конечно, сама социальная реальность задает весьма жесткие рамки процессам социализации, но человек как правило воспринимает эти объективные условия как то, с чем он может работать, а не силы, подчиняющие его себе. Когда же давление действительно оказывается чрезмерным, оно также оказывает на людей разрушающее действие. Поэтому влиять можно и нужно только на условия развития, при этом акцентируя их позитивное воздействие.

При определенных условиях государство могло бы (располагая достаточными ресурсами) полагать основную массу населения нуждающимся в социальной помощи, выплачивать соответствующие пособия, сняв, таким образом, вопрос о вовлечении этих людей в перестройку экономических отношений. В определенном смысле, это было бы проще. Однако, даже в теоретическом рассмотрении подобного варианта мы видим его существенные слабости. В частности, не было бы особых оснований ожидать, что сельская молодежь в условиях превращения ее среды обитания в депрессивную зону сформируется как активная, творческая группа. Сомнительна и реальность преобразований, осуществляемых на фоне социально-профессиональной деградации большинства крестьянства. Этот иллюзорный пример, таким образом, ясно демонстрирует взаимосвязь реформ с активизацией участия населения. А из этого следует, что по крайней мере достаточно представительными группам этого населения направленность реформ должна быть понятна и осознаваема ими как приемлемая.

Однако, воздействовать на восприятие реформ, тем более, изменить характеристики ментальности, как уже отмечалось, задача, лишь кажущаяся легкой. Так, пропаганда фермерского движения ведется достаточно интенсивно, но сказать, что она существенно повлияла на настроения крестьянства, было бы большим преувеличением. Можно увеличивать ее масштабы, вкладывать значительные средства, но результативность всего этого будет крайне сомнительна. Многих зачаровывает кажущаяся высокая эффективность идеологических воздействий на массы в первой трети ХХ столетия, как в СССР, так и в нацистской Германии. Но эта эффективность иллюзорна, во-первых, в силу ее недолговечности, о которой уже шла речь, а во-вторых, в силу очевидной предопределенности успехов пропаганды статусными характеристиками ее объекта. Более чем основательно описаны факторы, обусловившие успех как нацистской пропаганды в Германии, так и большевистской в России. По меньшей мере безосновательно было бы утверждать, опираясь на этот опыт, возможность сегодня добиться чего-либо пропагандистскими воздействиями на российское крестьянство.

Таким образом, социальная политика остается безоговорочно основным инструментом воздействия на процессы социального развития села.

История в принципе не знает аграрных обществ как выстроенных на органичных аграрному производству моделях сверху донизу; даже властные структуры раннесредневекового социума  (когда говорить о развитии промышленности и торговли не приходится) не были ориентированы на интересы села – они лишь были озабочены присвоением его ресурсов в собственных интересах. Поэтому можно с полной уверенностью утверждать, что в полной мере адекватные требованиям аграрного производства модели организации до настоящего времени существовали лишь в локальном масштабе. В силу этого и полагать взаимодействие человека с природой наиболее примитивным основанием для типа социальности нет оснований. Этим, разумеется, схема Д. Белла ставится под сомнение изначально.

Тем не менее, не вызывает сомнения основательность тезисов Д. Белла касательно факторов прогресса: сервисной ориентации экономики, формирования класса носителей знания, нарастания роли прогнозирования и проектирования, ключевого значения образования. Другой вопрос, насколько все эти характеристики применимы только для промышленности, и “малозначимы” для сельского хозяйства: нам представляется, что аграрный сектор должен определяться ими не в меньшей степени. Сказанное относится и к тезису относительно перехода решающей роли от сырья и энергии к информации:[1] в сельскохозяйственном производстве безусловно определяющее значение имеют постоянно обновляемые знания, селекционная работа (то есть оперирование с генетической информацией), и культура в широком смысле этого слова.[2]

Отметим относимость к аграрному сектору и положения Д. Белла касательно смены модели производства как дискретного и возобновляющегося процесса непрерывным воздействием на среду (processing). По сути, именно такой должна быть эффективная модель сельскохозяйственного производства.

К либеральным теоретическим осмыслениям модернизации принято относить и воззрения Дж. Гэлбрейта. Он акцентировал механизмы взаимодействия гражданского общества и государственной власти. В этой системе координат подчеркивается зависимость частного сектора от государственного; властные структуры призваны решать проблемы, открытость которых создает для общества напряженности. Поэтому всеобщая приватизация так же невозможна, как и социализм. Сторонниками марксизма признание Дж. Гэлбрейтом объективной необходимости государственного регулирования экономики как следствие процессов усложнения общества могла восприниматься в духе конвергенции социализма и капитализма, но в принципе нет нужды отсыла непременно к практикам “реального социализма”: государственное регулирование экономики имело место и рамках “нового курса” Ф. Д. Рузвельта, равно как и в другие периоды развития индустриальных обществ.

В то же время Дж. Гэлбрейт полагает крайне опасным слияние власти и собственности. Необходима система общественных гарантий против такого варианта развития. Именно эти положения, прежде всего, побуждают трактовать его концептуализации ориентированными в пространстве либерального прогрессизма.

Образцом радикалистских интерпретаций модернизации принято полагать информационный редукционизм О. Тоффлера. Собственно, радикализм его концептуализаций связан с глубокой критикой индустриального общества. Новая цивилизация предлагает гибкие информационные технологии и адекватные им формы организации, конфигуральное, то есть демассифицированное общество, построенное на антиципарной демократии, предполагающей участие граждан в принятии решений начиная со стадии разработки проекта. Последнее положение примечательно в плане вариаций осмысления поставленной еще Ф. Теннисом оппозиции Gemeinschaft und Geselschaft. Тезис  О. Тоффлера лежит в контексте идей, развиваемых также А. Туреном, М. Мафессоли, касательно возможности актуализации в современном обществе форм организации социальных взаимодействий, органичных традиционным культурам. Разумеется, О. Тоффлер имеет в виду модель участия, в организационном плане существенно отличную от процесса выработки решений в сельской общине. Однако, в ее основе лежит близкий по смыслу принцип. Мы понимаем, что утверждение возможной близости антиципарной демократии, адхократии, простым демократическим формам сельской жизни может вызывать сомнение; укажем, однако, на происхождение лежащей в основании современных правовых систем римской государственности из этих самых простых форм.

Возможно, наиболее остро противоречие между структурами традиционного и современного обществ сформулировано А. Туреном. В своей трактовке кризиса в качестве механизма роста он приходит к выводам, согласно которым исторический вызов брошен всей западной системе ценностей; кризис затрагивает не  только институты, но и системы мотиваций. Западное общество стоит перед выбором: переход к гипериндустриализму, или возврат к ориентации на стабильность традиционного общества. По мнению самого А. Турена, речь идет о переходе к “обществу риска” (в данном случае его подход оказывается близким к продуцируемым Э. Гидденсом, У. Беком). В то же время, по А. Турену, это общество может быть названо и программируемым.

Здесь нет парадокса: расширение репертуара, поля возможностей выбора, сочетается с развитием централизованных систем управления. Если в традиционном обществе   правила утверждались авторитарно, но существовало много областей недетерминированного поведения, то в современном – контроль становится мягким, но охватывает все больше поведенческих сфер. Здесь вполне обоснованным будет отсыл к положениям Г. Зиммеля о развитии общества в сторону усиления индивидуальности за счет утраты индивидами их уникальных социальных характеристик, а также о пространственном конфигурировании взаимодействий индивида. Несколько предваряя дальнейшее изложение, отметим, что все эти положения совместимы с позициями, формулируемыми в пределах постмодернизма.

Существенным представляется также положение, высказанное А. Туреном, относительно возрастания в современном обществе плотности социальных сетей, в которых, при этом, малые сообщества могут создавать “дыры”, зоны маргинализации.[3] Поэтому фрагментируемое общество, с одной стороны, оказывается все менее способно ограничивать процессы централизации власти, но, с другой стороны, в ряде своих проявлений от этой власти независимо.

Подчеркнем еще раз: интерпретации этих положений, как и других концептуализаций модернизации, редко избегают соблазна отождествления традиционного общества с аграрным. Предпосылки для этого, несомненно, есть, и они предполагаются уже тем простым фактом, что авторы рассматриваемых построений – горожане, помещавшие свои рассуждения в контекст привычных восприятий. Но, как уже отмечалось выше, историцизм в данном случае оказывается ложным. Из того, какими сельские общества были, не следует, какими они в принципе должны быть. Что касается последнего рассматриваемого тезиса А. Турена, представляется, что проектируемая форма диалога гражданского общества и власти созвучна обычным практикам такого диалога для крестьянских культур. Относительная независимость сельских сообществ как правило, базировалась на искусстве дистанцирования от властных структур.

Концептуализации модернизации, идет ли речь о схемах вестернизации (“процесс, в котором менее развитые общества принимают черты более развитых” по Д. Лернеру), или трактовках ее как следования некоторому образцу, парадигме прогресса, в большей или меньшей степени ориентированные на признание значимости государственного регулирования экономики – все так или иначе предполагают наличие активных, ориентированных на преобразование среды, групп.

Естественно, что именно вариант преобразования аграрного сектора, предполагающий интенсивное расширение малого и среднего бизнеса, и был предложен, в рамках Вашингтонского консенсуса, для бывших социалистических стран. Единственная индустриальная страна, где коллективные формы землепользования (кибуцы) имеют относительно заметное значение – Израиль; в целом для модели модернизации они рассматриваются как наследие преодолеваемого традиционного общества. Не органичны ей и какие-либо формы непосредственного участия государства в организации производства. Поэтому частная инициатива, разумеется, в той или иной мере соотносимая с интересами общества посредством государственного регулирования, представляется для теорий модернизации базовым инструментом в аграрном секторе как и в индустриальном.

Парадигма модернизации является, безусловно, доминирующей, но не единственной. Попытки ее критического преодоления связаны, прежде всего, с системой взглядов, для складывания и пропаганды которых особое значение имела научная деятельность И. Валлерстейна. Его воззрения критика обычно соотносит с взглядами Ф. Броделя. Действительно, и в том и в другом случае мировая система понимается как составляемая некоторым центром (создающим и поддерживающим свое привилегированное положение в ходе “игр обмена”) и эксплуатируемой периферии.

Но, на наш взгляд, необходимо подчеркивать отнюдь не произвольное различие двух систем взглядов, определенное оптимизмом воззрений Ф. Броделя. Магистральная линия развития общества видится ему сопряженной с материальным прогрессом и подъемом жизненного уровня. “С середины Х1Х века, который сломал специфический ритм роста при Старом порядке, мы как будто вступаем в другую эру: вековая тенденция (trend) – это  тенденция к одновременному подъему численности населения, цен, ВНП, заработной платы, прерываемому лишь случайностями кратковременных циклов, как если бы постоянный рост нам был обещан навсегда”.[4]

Разумеется, как всякий человек с богатым жизненным опытом, Ф. Бродель отмечает небезусловность этого вывода, сопровождая его почти целой страницей вопросов без ответов, связанных с фиксацией неполноты наших знаний о природе циклических процессов. Но в этих соображениях присутствует та же логика, что и в предшествующем: как историк, Ф. Бродель не берется предсказывать будущее; как историк, он полагает себя в праве судить о прошлом. Отсюда и оптимизм оценок mainstream прогресса.

Доиндустриальное общество воспринимается в этой системе координат как не способное обеспечить для своих граждан даже минимальных гарантий выживания. Единомышленник и коллега  Ф. Броделя по “Annales” Ж. Ле Гофф характеризует средневековый мир как обреченный “в целом на множество болезней, которые объединяли физические несчастья с экономическими трудностями, а также расстройствами психики и поведения. Плохое питание и жалкое состояние медицины... порождали страшные физические страдания и высокую смертность”.[5] Этот вывод подтверждается группировкой приводимых данных о болезнях и смертности в Средние века.

Переход к индустриальному обществу на этом фоне выглядит как прорыв в будущее, распрямление исторического тренда циклических изменений, воспроизводивших, снова и снова, ту же ситуацию выживания на грани гибели. Пафос фундаментального труда  Ф. Броделя состоит в описании подвига европейских купцов, ремесленников, моряков, сумевших перейти от простого воспроизводства (периодически неизбежно превращаемого обстоятельствами в суженое) к расширенному, а затем навязать всему миру эту необходимость. Поэтому сами тезисы “овладеть Европой – овладеть всем миром”, “мир на стороне Европы или против нее”, приобретают свое значение в пространстве модернизационной парадигмы.

Здесь стоит, однако, сделать отступление для обсуждения существенного для нас аспекта. С позиций теорий модернизации дихотомия “индустриальное – доиндустриальное общество” имеет абсолютный смысл. Но не всякое  “доиндустриальное” означает аграрное. Оставляя в стороне очевидные соображения касательно рубежа классификации, проводимого здесь неолитической революцией (как имеющего чисто исторический смысл), мы позволим себе выразить сомнение в основательности рассмотрения всякого общества, в котором сельскохозяйственное производство является доминирующим в качестве аграрного.

Это, опять-таки, чисто исторический подход, оставляющий в стороне вопрос о том, насколько адекватными оказываются формы рассматриваемого общества именно аграрному типу. Сельскохозяйственное производство специфицируется (как в отношении производства промышленного, так и в отношении стихийных процессов в биосфере) именно планово сбалансированным воспроизводством. Природа достигает, в конечном счете, того же баланса, но посредством естественного отбора, то есть выбраковки не адаптивных форм (при этом не следует приписывать эволюционным концептуализациям апологию конкурентной “борьбы за выживание”; на деле речь идет просто о вымирании популяций, не сумевших освоить, или перегрузивших, свою экологическую нишу). Сельское хозяйство по определению предполагает не упования на естественный ход развития, а попытки его корректировать в нужном направлении. Поэтому в полном смысле названо аграрным может быть общество, адаптивное к среде обитания (в отношении динамики демографических процессов, социальной сферы и оптимизации условий для развития и сохранения необходимых технологий). Ф. Бродель именно как историк оставляет в стороне эти аспекты проблемы.

Что касается И. Валлерстейна, он исходит из уточнения понятия “общество”, выясняя, как соотносимо с ним понятие “развитие”. Подвергая критике доминирующую в социальной науке традицию понимать развитие общества как вырастание в феодальном мире нового социального слоя, буржуазии, и воспринимать историю как процесс расширения экономических кругов, он предлагает вместо этой схемы иную, по сути, снимающую проблему модернизации. По предлагаемой схеме мы имеем дело просто с эволюцией состояний изначально сформировавшегося мира-системы. Буржуазия здесь есть результат превращения феодальной аристократии, а внутренние и внешние рынки могут быть разделены лишь условно: на деле, все государства интегрированы в мировую систему, которая характеризуется структурой, границами, правилами легитимности. В этой системе экономические задачи распределены неравномерно. Мир делится на центральные, межпериферийные и периферийные зоны. Система предполагает эксплуатацию окраин центром, сохранение в периферийных зонах архаических форм производства.

С аналогичных позиций и H. Braverman развертывал критику концептуализаций “дезорганизованного капитализма” Лэша-Эрри,[6] отстаивая идею, согласно которой если и достигается прогресс в индустриально развитых странах, то за счет выноса экологически вредных производств и предприятий с рутинными формами труда на периферию. Как справедливо замечает Дж. Ритцер, модернизация, в особенности, прочитанная как вестернизация, многими воспринимается как американизация, а это порождает негативное восприятие в силу элементарных причин психологического свойства.

В целом для критических прочтений модернизации, исходящих из гипотезы мира-системы, характерным будет понимание аграрного сектора как зависимого, эксплуатируемого, поскольку, при любом понимании природы управляющих центров системы, она оказывается связана с властью – политической, финансовой, информационной. А локализация всех типов власти осуществляется в урбанизированных зонах. Кроме того, под периферией обычно понимаются развивающиеся (в обычной политической терминологии) страны, подразумеваемые также и как аграрные.

Несколько иначе выглядит ситуация в отношении концептуализаций, исходящих из отрицания правомерности тезиса о единой модели прогресса. За исключением, возможно, наиболее популярного автора из этой плеяды, О. Шпенглера, большинство их связано, в той или иной степени, с фундаментализмом. Это в полной мере относится к основоположникам данного направления вообще, Н. Данилевскому и К. Леонтьеву. Н. Данилевский, исходя из положения о непереносимости достижений между культурно-историческими типами, полагал наличествующими национальные формы производства и науки, практически отрицая самую возможность модернизации. К. Леонтьев вообще доходил до эпатажных заявлений насчет “вредности железных дорог”, способствующих развращению населения или сетований на запреты кабальных сделок. Конечно, мы далеки от того, чтобы видеть в  К. Леонтьеве примитивного ретрограда; за его тоской по византизму стояла уверенность, что создающееся в результате “вторичного смешения”, стремлением к равенству, общество будет слишком прагматичным, лишенным творческого начала и жизненных смыслов.[7] Но взгляды, могущие вызывать уважение как позиция личности, далеко не всегда приемлемы в качестве оснований для концептуализаций развития общества.

Данное суждение может быть отнесено и к евразийству. Идеи Л. Карсавина, Н. Савицкого, Л. Гумилева о включенности этноса в ландшафт, динамике этногенеза,[8] несомненно, продуктивны применительно ряда проблем, в особенности  исторических. Но евразийство в принципе доступно той же критике, что и теоретические построения ранних апологетов идеи циклических схем развития. Эти схемы хорошо работают при интерпретации исторических процессов определенного периода, примерно начиная с 111 тысячелетия до Р.Х., и заканчивая Осенью средневековья (впрочем, за некоторыми поправками и исключениями, как, например, Китай). Но они игнорируют процессы диффузии, недооценивают значимость деятельности человеческих сообществ по преобразованию среды обитания.

Теория пассионарности представляется нам мало продуктивной для осмысления феномена социального развития. Ее внешне очевидная естественнонаучная основа не имеет под собой действительных доказательств. Социальная активность проявляется в различных обществах, отнюдь не только находящихся, по оценке  Л. Гумилева, на фазе подъема, и очевидно кореллирует не с особенностями этноса или стадии его жизненного цикла, а с состоянием экономических и социокультурных институтов.

Критическое осмысление парадигмы модернизации осуществляется и в рамках консерватизма, или, соответственно применимому в последнее время термину, необеркианства.[9] Базовые принципы консерватизма определены Р. Нисбетом как автономия, децентрализация, иерархичность, уважение к традиции как важнейшему инструменту упорядочивания социальных связей.[10]

Нетрудно увидеть здесь очевидные признаки крестьянской культуры, причем в ее, подчеркиваемой А. Мендра, несамостоятельности в плане зависимого положения в системе властных отношений. Феодальный принцип “нет земли без сеньора” реализовывался и в поддержке крестьянством Шотландии, Вандеи мятежей в поддержку Стюартов и Бурбонов. Рациональная система управления, создаваемая Славной революцией в Англии или Великой французской революцией игнорировала как раз местные особенности и установления, “добрые кутюмы” в понимании сельских сообществ, сосуществовавшие с “дурными”.

Заметим, что “добрые кутюмы” - просто воплощение крестьянских стремлений к определенности, органичных именно аграрной культуре. Земля даст столько урожая, сколько должна; здесь невозможно “перевыполнить план”, прирост производства достижим только на основе долговременных стратегий развития, предполагающих вложения в окультуривание почв, селекционную работу. Силовым путем можно увеличить выход продукции только за счет разрушения основных фондов. Понимание этих закономерностей вошло в сущностные основания крестьянской культуры. Поэтому деревня всегда отзывчива на попытки власти строить отношения на систематической основе, когда можно быть уверенным в завтрашнем дне. В этом, в частности, главный секрет успеха так называемой “новой экономической политики” в СССР. Однако, прогрессистская идеология подобные уступки крестьянскому сознанию всегда рассматривает лишь в качестве временного компромисса (и всегда слишком спешит от этого компромисса отказаться). Консерватизм эту слабость учитывает в полной мере.

Сторонники этого направления общественной мысли особо подчеркивают дистанцирование от тоталитарных форм отрицания либеральных оснований прогресса. Собственно, харизматическая фигура консерватизма, Э. Берк, в политическом смысле принадлежал как раз к партии вигов, а не тори. Принципиальным основанием дистанцирования здесь выступает адресация консерватизма не к государству[11] в качестве выразителя конечных интересов общества (как в тоталитарных концептуализациях), и не к этнической, популяционной первооснове (как в евразийстве),[12] а к личностям, объединяемым первичными сообществами, “малыми компонентами” социума. Наряду с этим, артикулируются: акцентировка роли общества и его структур, закономерностей, уходящих корнями в прошлое (общество важнее человека, оно его творит); взаимозависимость отдельных компонентов социума, что исключает правомерность радикализма в подходе к изменению социальных институтов; значимость малых компонентов  общества (соседских, конфессиональных групп, семьи); ценность для стабильного существования социальности ее иррациональных элементов, дифференциации, иерархичности.[13] Большая часть этих идей адаптированы большой социологической теорией либо через посредство Э. Дюркгейма, либо непосредственно, в необеркианстве.

По нашему мнению, может быть высказано внешне парадоксальное суждение о совместимости подходов, свойственных для консерватизма, и постмодернизма. Хотя в первом случае, кажется, речь идет об обращении к прошлому, традиции, а во втором – ориентации на будущее, при внимательном рассмотрении конкретных положений обеих концептуализаций мы видим очевидные параллели. Это находит объяснение в общей установке и консерватизма, и постмодернизма на дистанцирование от “проекта Модерн”. При этом и те, и другие отторгают линейный прогрессизм с имеющих единый смысл позиций.

По суждению З. Баумана, подытоживающего тенденцию, намеченную еще в конце 60-х годов Ж. Деррида, постмодернизм расходится с модернизмом прежде всего, по линии отказа от метанарратива, подавляющего и исключающего альтернативные нарративы; отказа от идеи Проекта, отрицающего проекты во множественном числе. Но именно в установке на абсолютную ценность Проекта и состоит основание концептуализации модернизации, заимствуемое в идеологии Просвещения. Именно поэтому Т. Адорно имел право на свою фразу “Просвещение – это Аушвиц”, в том смысле, что посылка об однозначно разумном, рациональном переустройстве мира, в конечном счете открывает дорогу для социальных экспериментов типа строительства социализма или третьего рейха. Просветители и реформаторы как ХУ111, так и ХХ века, опираются на убежденность в наличии магистральной линии прогресса, следование которой зависит только от знания и воли. Поэтому оказывается возможным предлагать рецепты обустройства для стран, регионов, социальных групп, сфер хозяйственной деятельности. Напротив, как консерваторы, так и постмодернисты полагают развитие поливариантным, допускающим различные версии, специфика которых определена социокультурными особенностями регионов, групп, секторов производства.

Парадигма постфордизма предполагает преодоление присущей индустриальному обществу установки на стандартизацию, унификацию производства и потребления. Индивидуальности возвращается свобода выбора, право на целостность.

Постмодернизм, по суждению З. Баумана, отвергает модернистскую убежденность в безусловности основополагающих принципов рационализма: уверенность в авторитете науки, подкрепление ощущения осмысленности своей деятельности прочтением ее смысла через систему статусов и регламентов, моделирование мира в качестве объекта администрирования. Эта убежденность базируется на позитивистской картине мира. В ней мир, как “проект в процессе реализации”, пластичный, не сопротивляющийся преобразованиям, целостен, содержит все нужное для своего бытия (причем прочее несущественно); социальное время – направленное и финалистское; общество отождествляется с национальным государством; культура понимается как собрание верований и навыков, обеспечивающих координацию и мобилизацию усилий на реализацию рациональных проектов; социализация – как возбуждение потребности делать то, что необходимо для сплоченной целостности, верить в то, во что верят другие. Постмодерн, как “закат суперпроекта”, отрицающего множественность проектов, конструируется потребностью общества в критическом осмыслении как реальности, так и культуры, науки. Это разрушение авторитетов, отрицание инженерных претензий власти. Общество здесь понимается как область самопроизвольных и слабо скоординированных процессов.[14]

Если для Ф. Джеймсона, Э. Лаклау, Ш. Муффе, Н. Фрэзер, Л. Николсон постмодерн связан с модерном, вырастает из него (собственно, здесь мы видим позицию, достаточного близкую воззрениям Ю. Хабермаса (“изменение реалий, но не задач”), Э. Гидденса (high modernity), У. Бека (“рефлексивная современность”), то Ж. Ф. Лиотар, Ж. Делез, Ф. Гваттари, Ж. Бодрияр (вслед за Ж. Деррида, М. Фуко, Ю. Кристевой) полагают разрыв между ними глубоким, предполагающим фундаментальные изменения в обществе.

Конечно, в определенной мере оценки такого типа ситуативны; П. Бурдье в одном из выступлений (в Duke University) с некоторым сомнением высказывался по поводу энтузиазма американцев насчет французских корней постмодернизма, выражая скепсис даже в связи со столь очевидно принятыми в данном контексте именами, как  Ж. Деррида – обосновывая свой скептицизм включенностью авторов, относимых к постмодернистским, во французскую культуру, где цитируемые высказывания имеют несколько иной контекст. Вместе с тем, достаточно очевидно, что концептуализации “Анти-Эдипа” и “Америки” более агрессивны в отношении модернистской рациональности, нежели написанное Ф. Джеймсоном. Впрочем, постмодернизм по определению мозаичен, и часто воззрения одного автора меняются весьма интенсивно за относительно короткий период. Однако, приведенные нами выше положения являются, в главном, общими, дистанцируя постсовременность от современности.

Постсовременная реальность характеризуется изменением роли человека, мотиваций, норм, ценностей, характера восприятия реальности. Все большая часть ее описывается как совокупность симулакров (Ж. Бодрияр) – копий с копий, для которых никогда не было оригиналов. Отчуждение, как главная проблема отношений личности и общества эпохи модерна, снимается фрагментированием. Доминирует пастиш, попурри, “пожирание всех стилей”, подкрепляемое доминированием воспроизводственных технологий. При этом идет мощная экспансия культуры в сферу социального. Экономический обмен вытесняется символическим.[15] Доминирует не производство вещей, а средства массовой информации (и это – не последняя из причин того, что знаки стали самореферентны, “взрыва знаков”). Идет стирание бинарных оппозиций, карнавализация мира, приобретающего “новое очарование” (З. Бауман). Наряду с этим, утрачена историчность; нам доступны лишь тексты о прошлом, а не оно само (Ж. Бодрияр).[16] В то же время, текучая, изменчивая реальность “оккупирована льдинками структур” (Т. Хеллер, Д. Уоллбери), что ограничивает возможности произвольного оперирования ею.

Определенность постмодернистского видения социальной реальности (насколько вообще можно говорить об определенности в отношении постмодерна) связана, прежде всего, с отторжением дискурса Просвещения. Это соображение в высшей степени существенно в контексте нашей темы, поскольку кладет границу правомерности убежденности во всеобщем характере процессов модернизации. В конечном счете, именно к социальной философии просветительства отсылаются обоснования представлений о безусловной прогрессивности изменений, связанных с технологическим, организационным развитием в рамках парадигмы рационализма. Между тем, если принять точку зрения постмодерна, оценивая эпоху современности как закончившуюся, все эти ценности оказываются не безусловными (как не безусловны они, но с иных позиций, для консервативной мысли).

Постмодерн, как реакция на Просвещение, означает отказ от метафизики, основанной на понимании бытия как присутствия, стабильности, целостности, неизменности реальности – она истолковывается как текучая, процессуальная. С этой позиции реальность метафизики – не бытие, а результат философских практик, организованных бинарными оппозициями; для постмодерна реальность – текст, различия истолковываются в смысле “отсылок”.

Для Просвещения истина объективна и универсальна, для постмодерна – исторический и социальный конструкт, итог дискурсивных практик. История для Просвещения телеологична, основана на привилегии настоящего времени, из чего следует апология необходимости и исключение различий; для постмодерна – открытое пространство интерпретаций. Просвещением обосновывается нормативность человека, постмодерном – его децентрация, при отказе от идеи автономного индивида (вернее было бы говорить “дивид”, конституируемый лишь языком в качестве субъекта, замечал еще Лакан). Для Просвещения знание, легитимность, власть связаны, при этом создается иллюзия нейтральности знания: для постмодерна знание определено дискурсивными правилами.

Таким образом, подходы, согласно которым значимость феномена предпринимательства в современном российском социуме может быть определена, исходя из оценки относительной “прогрессивности” тех или иных хозяйственных форм, не являются абсолютными. Речь идет о необходимости включения проблемы в более широкий контекст.

Постмодернизм конституируется как постнеклассическое научное мышление. Оно ставит под сомнение принципы рационализма, эмпиризма; на новой основе прочитывается идея гуманизма. Мир рассматривается не как последовательность развертывания некоторой идеи, но как ризоматический лабиринт, в котором допускается возможность случайностей. В то же время, современность преодолевается им не только в качестве продолжения Века Просвещения, но и как таковая. Постмодерн отторгает авангард, нигилизм, утопическое сознание. Существо дела здесь заключается в понимании времени. Для модерна время является финалистским и необратимым. Существовавшие в прошлом формы отбрасываются уже потому, что принадлежат прошлому, следовательно, преодолены ходом развития. Для постмодерна время предстает в качестве такой же ризомы, как и пространство; возможной оказывается игра формами, использование их в новых обстоятельствах. В то же время, в отличие от консервативной мысли, ценящей традицию именно как таковую, для постмодерна традиция сама по себе ценности не представляет, она лишь дает материал для пастишей.

Проблемы социального развития села выступают в числе наиболее актуальных как с практической точки зрения, так и в аспекте развития теории. Речь идет об осмыслении знаковых явлений современной жизни российского транзитивного социума. В определенном смысле, значимость его может быть выше, нежели процессов трансформации финансовой или политической системы, поскольку их изменения предполагают отрицание стабильности структур, сформировавшихся в относительно недалеком прошлом. Между тем, аграрный вопрос в форме, не столь радикально отличающейся от его современной постановки, стоит в России на протяжении нескольких столетий.[17]

В этом принципиальное отличие российского опыта от западноевропейского и американского: там, как было доказано еще в 60-е – 70-е годы P. Bairoch, E. L. Jones, E. A. Wrigley, Ch. A. Baert-Duholant, P. Mathias,[18] глубокие изменения в сельском хозяйстве, связанные, прежде всего, с утверждением high farming, а не механизации, предшествовали промышленной революции, а с точки зрения E. L. Jones были ее условием, предпосылкой. Напротив, в России логика перехода к индустриальному обществу на первое место ставила именно промышленный переворот; аграрный сектор был поставлен в положение «догоняющего». Этим, во многом, были определены характеристики самого возникающего типа индустриального общества.

Концептуализации состояния и перспектив развития сельского хозяйства России, как правило, подчиняются общим трактовкам социально-экономических процессов.

В контексте интерпретации их как модернизации, чаще всего подводимой под модель вестернизации, аграрному сектору отводится подчиненная роль. В крайних версиях этого подхода индустриальное развитие вообще истолковывается как возможное на базе импорта продовольствия и сырья в пределах удовлетворения, за счет него, большей части потребностей населения и промышленности; смягченные трактовки вестернизации предполагают глубокую индустриализацию аграрного сектора, перевод его на промышленную основу.

Подчеркнем, что в рамках этого подхода могут сосуществовать радикально отличные, в аспекте понимания природы собственности и организации производства, концептуализации: от радикально-рыночных до социалистических (собственно, программа преобразования сельского хозяйства в СССР предполагала именно его перевод на индустриальную основу). Главным в этом подходе является то, что аграрный сектор понимается как интегрируемый, посредством прямого иерархического подчинения, в индустриальную экономику. Практические формы такого подчинения могут быть различны, от планового хозяйства до господства банковского капитала, но их предметная сущность состоит в том, что селу отводится роль зависимого, несамостоятельного элемента хозяйственной системы. Возможность самообеспечения села отметается как логически несообразная.

В терминах упрощенной логики советской эпохи основная идея данного подхода формулировалась так: сельские труженики производят продовольствие для горожан и сырье для промышленности, получая взамен все им необходимое. На практике, начиная с продотрядов 1918 года и варварской расправы армии Тухачевского над участниками «антоновского мятежа», интеграция деревни в индустриальное общество означала ее ограбление посредством прямого грабежа и насилия, «ножниц цен», стимулирования миграции в город наиболее активной части населения. Итогом стала несамостоятельность деревни даже в плане жизнеобеспечения, вплоть до полного абсурда продовольственной зависимости от города. Но, как замечал Г. В. Фр. Гегель, единственный урок истории состоит в том, что народы и правительства никогда не извлекают из нее никаких уроков, и сегодня радикальные рыночники, однозначно отвергая социалистическое прошлое, готовы воспроизводить реализованную им порочную схему отношений города и деревни.

Демократизация и отказ от плановой экономики не меняют главного: установки на подчиненное положение деревни. Между тем, и на этой платформе реализовывались (в частности, в ряде стран Латинской Америки), практики, во многом сходные с советскими, в том числе и в плане узаконенного юридического бесправия крестьянства и физических расправ с ним по малейшему поводу. Причина тому достаточно проста: иерархические системы на уровне социальных взаимодействий порождают олигархии, а олигархии неизбежно принимают политические решения определенного типа.

В подобных системах социальное развитие ограничивается бюрократической организацией. Термин “бюрократия” первоначально применялся для обозначения типа политической системы, в которой посты занимались профессиональными чиновниками. Бюрократии при этом противопоставлялась система представительного правления. Дж. Ст. Милль рассматривал бюрократию как альтернативу представительной системе и дал оценку преимуществ и недостатков обеих из них.

В концепции Макса Вебера бюрократия означала не форму правления, а систему администрации, осуществляемой на постоянной основе профессионалами в соответствии с предписанными правилами. Вебер указывал, что этот тип управления становится все более преобладающим во всех организациях: на промышленных предприятиях, в профсоюзах, в политических партиях. Еще один вариант использования термина “бюрократия” характерен для теории государственного управления. В этой дисциплине бюрократия означает управление государственным сектором в противоположность управлению в частных организациях.

Понятие бюрократии как типично современного института получило свое наиболее последовательное воплощение в веберовской концепции рационализации, в которой были выделены черты, отличавшие современные общества от традиционных. Бюрократическая власть основывается на четко сформулированных правилах, определявших критерии назначения на должность и пределы должностных полномочий, что служит отличительным признаком власти в современном обществе, в противоположность обществу традиционному.

Бюрократическое управление, согласно Веберу, характеризуют иерархия (каждый чиновник имеет четко определенную сферу полномочий в иерархической структуре и подотчетен в своих действиях вышестоящему начальству) последовательность (должность является основным видом деятельности, дающим жалованье и перспективу регулярного повышения по службе) безличность (работа производится в соответствии с правилами, которые исключают произвол или фаворитизм, а обо всех действиях дается письменный отчет) специальные знания (чиновники отбираются на основе способностей, получают необходимую подготовку и контролируют доступ к служебной информации). Основным признаком бюрократии является систематическое разделение труда, при помощи которого административные проблемы разбиваются на ряд поддающихся решению задач, относящихся к сфере деятельности различных должностных лиц и координируемых в рамках централизованной иерархии.

Исследования реальной работы организаций говорят о том, что следование бюрократическим нормам может не только способствовать, но и препятствовать эффективности. Это происходит потому, что принципам бюрократической организации сопутствуют “дисфункциональные” эффекты, тем более выраженные, чем более последовательно применяются эти принципы. Каждый из принципов бюрократической системы характеризуется определенным патологическим проявлением. Следование правилам приводит к отсутствию гибкости. Безличный характер отношений порождает бюрократическое безразличие и бесчувственность. Иерархия препятствует проявлению индивидуальной ответственности и инициативы.

Веберовская концепция управления делает основной акцент на осуществлении политики, меньше внимания уделяя ее формулированию, которое требует наличия эффективных механизмов сбора и обработки информации. Иерархическая структура не является наиболее приспособленной для решения таких задач. Основное значение в ней придается передаче распоряжений сверху вниз, а создание отдельных структур для контроля за осуществлением решений ведет к расточительному расширению аппарата управления. Принципиальным пороком иерархий является их пирамидальное строение. Такая структура может быть эффективной при распределении задач и передаче инструкций сверху вниз, но поток информации в противоположном направлении может вызвать перегрузку и блокирование каналов коммуникации. Иерархические системы страдают как от избытка информации, так и от ее недостатка.

Стоит заметить, что распространение бюрократии, а значит и расширение ее власти, и сам М. Вебер рассматривал как угрозу либеральным ценностям, прежде всего, индивидуальной свободе. Он полагал, что индивидуализм, характерный для раннего периода либерального капитализма, уходит в прошлое по мере расширения масштабов организаций.[19] Проблема состоит в том, как сохранить элементы независимого мышления и действия перед лицом организационных структур, подчиняющих индивидов своей власти. “Как вообще возможно перед лицом этой всепобеждающей тенденции к бюрократизации сохранить какие-либо остатки индивидуальной свободы?”[20] При этом переход к социализму рассматривался им как предпосылка для еще более интенсивного развития бюрократии. Создание плановой экономической системы и переход от “формального” юридического и политического равноправия к социальному равенству приведет, как считал Вебер, к огромному расширению центральной бюрократии. В то же время противодействующие властные структуры, которые существовали в капиталистическом обществе, будут устранены.

Принимая участие в обсуждении опыта централизованного планирования в Германии в годы первой мировой войны, Вебер утверждал, что отказ от рынка лишит экономическое планирование информации, необходимой для расчета цен и эффективного распределения факторов производства. В отношении расчета экономических операций рынок был более “рациональным”, чем система централизованного планирования. Главное же состоит в том, что устранение предпринимателя, действующего в условиях рыночной конкуренции, приводит к утрате важнейшего источника динамизма в экономике в обмен на бюрократические приоритеты стабильности и порядка.

Можно соотносить идеи М. Вебера с тезисом фон Хайека о непредсказуемости экономической жизни, к которой частный предприниматель более приспособлен, чем плановые органы. Бюрократический контроль возможен в смысле подавления личной свободы, но он осуществим в гораздо меньшей степени, когда речь идет о достижении экономических и социальных целей, желательных для бюрократии. Здесь проявляется одна из тех иррациональностей в процессе рационализации, на существование которых указывалось в веберовской концепции, где проводился резкий контраст между бюрократической рутиной и творческой силой харизмы.

Таким образом, подходы, согласно которым процессы социального развития в современном российском социуме могут быть определены, исходя из оценки относительной “прогрессивности” тех или иных хозяйственных форм, не являются абсолютными. Речь идет о необходимости включения проблемы в более широкий контекст.

Любая аграрная реформа неизбежно встречает сопротивление; консенсус здесь недостижим. Практически, ни одна из проводившихся реформ не получала изначально поддержки большинства сельского населения. Непоследовательность в проведении аграрных реформ, вместо того, чтобы сгладить противоречия, имеет следствием их накопление, консервацию, и в конечном счете приводит к глубоким социальным потрясениям и экономическому коллапсу. Успех имеют только те преобразования села, которые направлены на формирование жизнеспособной экономики; какая бы цена за это ни была заплачена, позитивный результат достигается достаточно быстро, а гарантия от неудачи высока. Реформа может быть только комплексной; невозможно изменить отдельный аспект жизни села, не затронув остальных.

Конечным результатом преобразований всегда становятся: изменения в социальной структуре, новая организация производства, новый тип крестьянина. Этот пакет и описывает содержание социального развития.

Проблемы российского аграрного сектора обусловлены рядом обстоятельств, среди которых наиболее значимы следующие. Политика федерального центра на протяжении 90-х годов преследовала лишь одну цель в отношении не только села, но и провинции вообще: обеспечение политической лояльности. Никакие масштабные цели не ставились. В политическом плане это мудро, но для деревни невмешательство означало предоставление на произвол судьбы. В окружении высшего руководства страны не было самостоятельно мыслящих специалистов-аграриев. Комплексное понимание экономки вообще не было сформировано; программа реформ представлялась самодостаточной. Поэтому когда проблемы села и ставились, они обсуждались в том же ключе, что и в позднюю советскую эпоху: в аспекте дотаций. Над мышлением людей, определявших политику, чрезмерно довлело сознание ценности американского и европейского опыта. Здесь мы имеем дело с обратным эффектом «железного занавеса», еще раз обернувшегося против интересов России, с еще одним жестоким уроком, говорящим о недопустимости ни при каких условиях политики изоляции. Мировой опыт долго замалчивался, отрицался, но, естественно, в последней четверти ХХ столетия невозможно было установить действенные информационные барьеры. Поэтому значительная часть научной элиты сформировала «от противного» убеждение в том, что существует только один принципиальный вопрос: выбор между ошибочным путем, которым шел СССР, и правильным, которым идет остальной мир. Крах советской системы автоматически означал, что надо как можно быстрее перестроить все системы управления по готовым, эффективно работающим образцам, следуя сформулированным специально для России и других посткоммунистических стран положениям Вашингтонского консенсуса.

Все эти обстоятельства обусловили невозможность разработки действенной аграрной политики. Принимавшиеся в 90-е годы и начале нового столетия документы по развитию социальной сферы села, к сожалению, остаются в пространстве восприятия деревни как пассивного объекта поддержки, помощи, управления. Парадокс заключается в том, что деревня и в самом деле сейчас не имеет потенциала самостоятельного развития, который позволил бы ей, избавившись от опеки, самостоятельно решать свои проблемы. Но если консервировать такое положение дел, придется ставить достаточно серьезные вопросы: способна ли Россия в ближайшем будущем занять на мировых рынках статус, позволяющий рассматривать себя в качестве исключительно постиндустриальной страны, с минимальным и быстро сокращающимся сельским населением, закупающей продовольствие. Если же это не представляется реальным, необходимо трезво взглянуть на необходимость проведения в отношении деревни политики, позволяющей ей не только выжить, но развиваться.

Для этого необходимо ясное понимание двух вещей. Во-первых, интересы российской деревни сегодня никто реально не представляет. Претендующие на это политические группировки, отдельные ученые и публицисты, не формулируют программ, реально способных вывести аграрный сектор на путь стабильного роста. Во-вторых, деревня сегодня не может выразить себя сама, поскольку большинство сельского населения связано с традицией, себя полностью исчерпавшей. В настоящем своем состоянии российское село не имеет перспектив; оно должно измениться.

Политика социального развития села должна ориентироваться на поддержку позитивных тенденций и подавление негативных. Иждивенчество, безусловно, относится к числу последних, и нужно четко разделять совершенно разные по сути подходы, связанные с выполнением социальных обязательств перед теми группами населения и отдельными лицами, в отношении которых эти обязательства существуют, и признанием целых зон, а то и аграрной сферы в целом, в качестве депрессивной, что служит основанием для требований снова поставить ее на дотацию. Бедность порождает пассивность, проявляющуюся и в неспособности создавать действенные самоуправленческие структуры.

Реальное участие в социальной жизни предполагает осознанную потребность в информации. Полноценный доступ к информации сегодня возможен только как к дигитализированной. Между тем, даже на уровне элементарного владения компьютером жители села существенно проигрывают горожанам. Профессионализм в аграрном секторе по-прежнему не связывается достаточно отчетливо с владением информационными технологиями.

Социальные гарантии служат основой возникновения социальной ответственности. Социальная ответственность выражается в обязанностях государства перед обществом за эффективное функционирование всей системы и, в первую очередь, за поддержание определенного уровень и качество жизни, за эффективный процесс воспроизводства человека.

Концепция социальной ответственности в транзитивной экономике базируется на тесном взаимодействии следующих явлений и процессов:

- взаимозависимости и взаимообусловленности ответственности, свободы и необходимости;

- ответственности субъектов рыночных отношений за воспроизводственный характер конкретных видов труда, с учетом особенностей, присущих отрасли и территории;

- усилении экономической ответственности за эффективное использование труда в его связи с общественным разделением и кооперацией, повышением степени зависимости от конечных общественных результатов;

- оптимального соотношения личности и общества;

- повышении экономической и социальной ответственности за управленческие решения на всех уровнях воспроизводственного процесса.

В целом наш анализ реализуемой в настоящее время для села социальной политики показывает следующее.

Безотносительно к ресурсной обеспеченности социальной политики, делающей не безусловными возможности ее реализации в полном объеме, очевидны структурные несоответствия, порождающие существенный дисбаланс. Во-первых, не всегда продуманы последствия планируемых действий. Конечно, социальные обязательства нужно выполнять, хотя плохо, что часто это делается в силу опасений пресловутого «обострения социальной напряженности», воображаемой некоторыми администраторами как какие-то формы массового протеста. Опыт последних десятилетий должен был бы убедительно доказать, что никакого спонтанного народного возмущения в наших условиях не бывает. Утрата государством доверия населения, связанная с нарушением социальных обязательств, имеет куда более серьезные последствия, выражающиеся в нарастании дистанции власти. Невозможно управлять только посредством насилия или манипулирования; любая элита, какое бы происхождение и цели не имела, безусловно нуждается в доверии народа, без которого власть как таковую удерживать можно долго, но невозможно решать какие бы то ни было масштабные проблемы. В современных условиях доверие масс гарантируется только сильной социальной политикой. Поэтому ряд задач должен решаться, поскольку без этого будут утрачены возможности вообще влиять на ситуацию. Однако, о последствиях необходимо думать. Классический пример в этом плане – ситуация в системе образования, касающаяся в полной мере и села. В начале 90-х годов социальные ожидания населения были связаны, в числе прочего, и с расширением доступа к высшему образованию. Власть эти ожидания сумела выявить, и, тем более, что в большинстве других сфер социальной политики реализовать запросы населения было сложнее, построила соответствующим образом свою политику. В результате начиная с 2002 года набор на первый курс вызов превышает выпуск средней школы. Несмотря на то, что лишь чуть меньше половины абитуриентов в той или иной форме оплачивают свое поступление, сложившаяся ситуация всех устраивает. В более или менее обеспеченных семьях готовы платить за возможность выбора диплома и право снизить требования к подготовленности молодых людей к поступлению. Бедные довольствуются мало престижными специальностями в мало престижных вузах, в условиях очевидной конкуренции также готовых с этим смириться. Результатом стало резкое падение качества образования, за исключением элитарных вузов и специальностей, рассогласование профессиональной подготовки и ориентации трудовой деятельности, далекая от цивилизованной коммерциализация высшей школы, за которую еще придется платить. Если вообще избежать подобного развития событий было невозможно, то скорректировать его воздействия было вполне реально. Точно так же обстоит дело со значительной частью обязательств, о которых шла речь выше.

Во-вторых отсутствует баланс в плане согласования отдельных позиций. Изменения, касающиеся одного аспекта социального развития, неизбежно сказываются на других. Поэтому даже сугубо позитивные изменения в различных сферах, не согласованные между собой, могут дать отрицательный эффект.

Необходимым представляется, прежде всего, обеспечить согласование социальной политики с политикой экономической, направленной на поддержку акцентированной маркетинговой ориентации сельскохозяйственного производства. Это означает фундаментальную реструктуризацию производства, что, в свою очередь, влечет за собой существенные последствия для социальной сферы, касающиеся изменений в сфере занятости, сдвигов в поселенческой организации сельских сообществ.

Осуществленное исследование позволяет вынести ряд практических рекомендаций, прежде всего адресованных структурам федеральной власти, поскольку для активизации собственного потенциала села должны быть созданы некоторые предпосылки, зависящие от действий центральной власти.

Политика социального развития села должна руководствоваться следующими принципами:

Необходимо четко определить хозяйственный потенциал каждого региона, исходя, прежде всего, из природно-климатических условий, состояния инфраструктуры, объемов требуемых для создания эффективного производства по целесообразным для данного региона профилям капиталовложений.

Необходимо сформировать трезвое понимание критериев рациональной численности сельского населения для каждого региона. Реальная политика должны быть дистанцирована от демагогических рассуждений о депопуляции села.

Районирование аграрного производства должно пониматься как система динамических характеристик, определяемых исключительно природно-климатическими условиями региона и рыночной конъюнктурой. Производить надо только то, что на самом деле рентабельно, с ориентацией как на собственный, так и мировой рынок. Миф о тотальной неконкурентоспособности российского аграрного сектора основан на абсолютизации той монокультурной системы, которая создана за годы советской власти.

С рациональным районированием теснейшим образом связана необходимость реконфигурации информационного пространства села. Федеральная целевая комплексная программа «Социальное развитие села до 2010 года» констатирует информационную изоляцию ряда сельских поселений. При этом принципиально важно определить, о каком наполнении информационного пространства идет речь. Крестьянству нужен доступ к маркетинговой информации, данным по агротехнике, агрохимии и защите растений, юридическим вопросам. Все это реально может быть предоставлено только посредством основной информационной магистрали современности, по выражению Б. Гейтса – Internet.

Устойчивое развитие села, несомненно, предполагает и позиционирование муниципальных органов как действительных представителей коллективного интереса крестьянских сообществ. Задача состоит в переходе от дискурса несоответствия возможностей муниципальных органов их полномочиям к дискурсу конструктивного диалога властных структур различного уровня. Нужно, прежде всего, наличие политической воли федеральной власти, желания не поделиться полномочиями, но снять себя несвойственные, излишние, невыполнимые обязательства. Государственная политика по сути своей не включает решение сугубо местных вопросов; лишь извечная установка на тотальную мобилизацию всех наличных ресурсов заставляла центральную власть устанавливать мелочный контроль над каждым поседением, доведенный едва ли не до каждого домохозяйства. На деле, как показала история России, попытки взять под контроль всю совокупность ресурсов страны ведут лишь к кратковременным успехам, за которые потом приходится платить неизбежным снижением потенциала нации.

Реализация этих принципов предполагает наряду с реализацией программ собственно в социальной сфере воздействия на макроэкономическую ситуацию. Механизмы таких воздействий могут быть различны. С учетом ограниченности возможностей применения административных и экономических средств, акцент неизбежно приходится на правовое регулирование. Шагом в этом направлении, безусловно, является новое законодательство о муниципальном управлении. Более последовательным и уверенным шагом мог бы оказаться земельный кодекс, который не только слишком долго разрабатывался, но и не стал до конца последовательным. Специфику сельских условий должно в большей мере учитывать законодательство о труде и о предпринимательской деятельности.

Возможны и акты, имеющие временный характер, ориентированные на коррекцию тех или иных процессов. Привлекательность инвестиций в село на какое-то время может быть обеспечено мерами по снижению этой привлекательности в других сферах, прежде всего, непосредственно в сфере финансового оборота. Подобные практики имели место в различных государствах; разумеется, они ограничивают свободу предпринимательства, но такие временные ограничения во имя общего подъема национального рынка в целом оправданы. Возможны, тоже разумеется временные, особые налоговые льготы для деятельности по информационному, консультационному обеспечению сельскохозяйственного производства. Также временным могло бы стать принятие специальных пакетов социальных гарантий для сельского населения, прежде всего, в таких сферах, как страховые гарантии в случаях профессиональных заболеваний.

 



[1]Этот тезис Д. Белла непосредственно восходит к положениям Т. Парсонса касательно кибернетического прочтения логики развития человеческих обществ (Parsons T., Smelser N. Economy and Society. New York, 1956).

[2]Вполне актуальной представляется мысль Дм. Мережковского: “...мы не устыдимся ни красоты, ни Пушкина, ни поэзии, ни европейской культуры, ни той же статистики и политической экономии, ибо все это нужно и народу, не меньше, чем нам, а больше, чем нам, или, по крайней мере, будет нужно” ( Мережковский Д. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы //  Мережковский Д. Акрополь. М., 1991. с. 163.

[3]В данном случае уместным оказывается и тезис Р. Парка о продуктивных смыслах маргинализации, как фактора преодоления традиционалистских механизмов социального контроля.

[4] Бродель Ф. Время мира. Материальная цивилизация, экономика и капитализм ХУ – ХУ111 вв. М., 1992. с. 637.

[5] Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992. с. 224.

[6]Braverman H. Labor and monopoly capital: The degradation of work in the twentieth century. New York. 1974.

[7] Нельзя не видеть здесь определенного созвучия тезису П. Новгородцева (которого никто не упрекнет в ретроградстве) о неразрешимом противоречии между идеями равенства и свободы. Другое дело, что П. Новгородцев, с позиций возрожденного естественного права совершенно иначе проблему решает, полагая, что именно движение к идеалу (реально не достижимому) и составляет суть бытия (см.: Новгородцев П. А. Об общественном идеале. М., 1991).

[8] Гумилев Л. Н. Ритмы Евразии. М., 1993; Гумилев Л. Н. Черная легенда. М., 1994.

[9]Маннгейм К. Консервативная мысль // Социологические исследования. 1993. № 1, 4, 9.

[10] Nisbet R. The twilight of authority. New York, 1975.

[11] “Левиафан” Т. Гоббса отнюдь не идеал, а всего лишь необходимость, гарантия относительной стабильности в условиях “войны всех против всех”.

[12] Впрочем, в схеме Л. Карсавина эти подходы сосуществовали: государство мыслится как результат деятельности выделяемого популяцией (суперорганизмом) активного слоя. Естественно, что подобные воззрения побуждают Л. Карсавина полагать советскую систему органичной и эффективной. Подобных взглядов он придерживался лишь на протяжении одного из периодов своей деятельности, но, к сожалению, именно того, когда от принимавшихся им практических решений и зависела его собственная судьба, в результате завершившаяся в сталинских лагерях.

[13] Берк Э. Размышления о революции во Франции. М., 1993; Nisbet R. Conservatism: Dream and reality. New York, 1986; Oakeshott M. Rationalism in politics. Totowa, 1987.

[14] Бауман З. Спор о постмодернизме // Социологический журнал. 1994. № 4.

[15] В связи с этим положением (как и рядом других) некоторым кокетством выглядит дистанцирование П. Бурдье (равно и Э. Гидденса) от постмодернизма: именно в теоретических построениях П. Бурдье символическому капиталу отводится решающая роль.

[16] Стоит заметить, что этому тезису придается иной смысл, нежели вкладываемый Ж. Деррида в утверждение, что нет ничего, кроме текста. Мысль Ж. Бодрияра относится к более конкретным и предметным отношениям.

[17] В теоретическом плане, как будет показано ниже, проблема поставлена в начале Х1Х столетия, но в аспекте практических решений, по сути, была сформулирована значительно раньше, по крайней мере, с начала петровских реформ, если не включаться в полемику о природе землепользования в Московской Руси, относящую постановку вопроса к ХУ1 столетию, а возможно, и ранее. Так или иначе, мы видим, что имеем дело к глубокой традицией.

[18] Jones E. L. Le origini agricole dell’industria // Studi storici. 1968. # 9;  Chambers J. D., Mingay G. E. The Agricaltural Revolution 1750-1880. London, 1966; Bairoch P. Révolution industrielle et sous-développement, Paris, 1974.

[19] Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма // Вебер М. Избр. произв. М., 1990. С. 88

[20] Weber M. Economy and society. New York, 1968. Р. 403.

 Написать комментарий Ваш комментарий
(для участников конференции)


 
  Дискуссия