Эксоцман
на главную поиск contacts

Логические и содержательные трудности рационального объяснения действия

Опубликовано на портале: 08-02-2003
Социологический форум. 1998.  Т. 1. № 1.
Анализируются принципиальные трудности как формально-логические, так и носящие содержательный характер, возникающие при попытках рационального (и, шире, интенционалистского) объяснения деятельности. Прослеживаются источники этих трудностей в истории социальной мысли. Рассматривается значение логико-философских дискуссий о возможностях интенционалистских объяснений для теорий рационального действия в социальных науках и выделяются четыре основных проблемы рационального объяснения, сформулированные в ходе этих дискуссий. Далее представлен краткий анализ содержательных трудностей, с которыми сталкиваются обыденные и профессиональные объяснения действий в свете современных теорий народной психологии, сознания и речевой компетенции.

Практический силлогизм Аристотеля, установивший необходимую связь между (1) обоснованными убеждениями деятеля относительно способов достижения блага, (2) существующим положением дел и (3) рациональным, т.е. разумным, способом действия стал первым внушительным подтверждением возможности судить о реально совершаемых людьми поступках, исходя из вполне формальных критериев логического вывода, т.е. так же, как мы судим о теоретических высказываниях. Аристотель не видел противоречия в том, чтобы рассматривать человеческие поступки в качестве и логически выводимого, и причинно обусловленного результата совместного действия желаний и убеждений. Более того, именно способность от правильного суждения о том, что хорошо или необходимо для действующего (“большая посылка”), дополненного суждением о том, как обстоят дела (“малая посылка”), перейти к практическому действию-выводу, Аристотель и воспринимал как определяющую особенность человеческого поведения (отсюда трактовка человека как “рационального животного”)1. Известные даже обыденному сознанию трудности, с которыми сталкивается постулированная таким образом практическая рациональность, прежде всего, возможный релятивизм оценок наибольшего блага и “каузальная неэффективность” наилучшего суждения2, Аристотель попытался преодолеть c помощью двух специальных концепций. Во-первых, практическая рациональность требует тренировки и обучения, так что молодой человек лишь постепенно приобретает способность решать, что составляет благо в конкретной ситуации и как конкретное благо соотносится с благом как таковым. Иными словами, способность конкретного человека к правильному практическому суждению - фронезис, практический ум (отличаемый от эпистемы, научного знания) - предполагает определенную опытность со стороны данного индивидуума3. Во-вторых, Аристотель признавал, что правильное суждение далеко не всегда является необходимым и достаточным условием для осуществления соответствующего поступка, однако предполагал, что источником этой трудности является не сама предложенная им модель объяснения действия, а индивидуальное качество - непоследовательность, акразия4. Непоследовательный человек обуреваем находящимися вне его контроля страстями, так что его знание о том, что является благом, просто не оказывает на него соответствующего каузального влияния. 

При всех оговорках и уточнениях аристотелевская модель была лишь логической формализацией того фундаментального предположения, на котором основаны практически все обыденные объяснения поступков, а также некоторые философские и научные теории действия - предположения о том, что поведение людей определяется совместным воздействием их желаний и обоснованных представлений (убеждений) относительно возможных способов достижения желаемого в той или иной ситуации. 

На философском жаргоне такие объяснения часто именуют интенциональными, так как желания и убеждения формируют намерения (интенции), привязанные к осознаваемому объекту действия либо воображаемому состоянию его завершения. Рассматриваемые в данном разделе концепции инструментальной рациональности, описываемые практическим силлогизмом и используемые во многих теориях социального действия, относятся, таким образом, к более широкому классу интенционалистских моделей объяснения человеческого поведения. Понятие “интенциональности” подразумевает, в конечном счете, что действие детерминировано внутренней сознательной репрезентацией цели или желаемого положения дел и может быть объяснено, предсказано, понято лишь в соотнесении с этой внутренней репрезентацией. Соответственно, интенциональные теории действия являются телеологическими. 

Разумеется, существуют и различия в трактовке понятия интенциональности, преимущественно связанные с более или менее жестким отождествлением “интенционального” с “сознательным” или “психическим” вообще5. Однако мы будем говорить об этих различиях лишь применительно к конкретным моделям социального действия. В качестве примера приведем две характерные современные дефиниции: 

“Понятия интенциональности и интенционального поведения неотделимы от любого адекватного анализа значения (и, таким образом, от любого адекватного анализа природы и значимости того, что можно определить как первичное лингвистическое поведение) в силу того способа, которым они связаны со способностью адаптации или интерпретации поведения “применительно к” или “в соответствии с” требованиями нормы или правила. Это, в свою очередь, привязано к определенной концепции субъекта - субъекта, могущего произвольно принимать дискурсивную роль первого, второго или третьего лица, и обладающего внутренне ему присущей способностью индивидуации самого себя посредством поддержания во времени интегрированного образа Я... Таким образом, мы приходим к такому понятию интенциональности, посредством которого события, случающиеся в данный момент времени, должны мыслиться как отчасти предопределенные через отсылку к тому, что может иметь место в возможный будущий момент времени...” [4, p.59-60]. “Внутренне присущие субъекту (intrinsic) интенциональные состояния, как сознательные, так и бессознательные, всегда обладают аспектуальными формами... Воспринимая что-то или думая о чем-то, мы всегда делаем это относительно одних, а не других аспектов воспринимаемого. Эти аспектуальные свойства очень существенны для интенциональных состояний, так как они часть того, что делает интенциональное состояние ментальным” [5, p.156-157]. 

Следует заметить, что предложенная Аристотелем трактовка рационального действия систематизировала описание интенционального действия, данное Платоном в знаменитом отрывке из диалога “Федон”, где Сократ полемизирует со взглядами Анаксагора: 

“...Ум у него [Анаксагора] остается без всякого применения и... порядок вещей вообще не возводится ни к каким причинам, но приписывается - совершенно нелепо - воздуху, эфиру, воде и многому иному. На мой взгляд, это все равно, как если бы кто сперва объявил, что всеми своими действиями Сократ обязан Уму, а потом, принявшись объяснять причины каждого из них в отдельности, сказал: “Сократ сейчас сидит здесь потому, что его тело состоит из костей и сухожилий, и кости твердые и отделены одна от другой сочленениями, а сухожилия могут натягиваться и расслабляться и окружают кости - вместе с мясом и кожею, которая все охватывает. И так как кости свободно ходят в своих суставах, сухожилия, растягиваясь и напрягаясь, позволяют Сократу сгибать ноги и руки. Вот по этой-то причине он и сидит теперь здесь, согнувшись”. И для беседы нашей можно найти сходные причины - голос, воздух, слух и тысячи иных того же рода, пренебрегши истинными причинами - тем, что раз афиняне почли за лучшее меня осудить, я в свою очередь счел за лучшее сидеть здесь. Счел более справедливым остаться на месте и понести то наказание, какое они назначат. Да, клянусь собакой, эти жилы и эти кости уже давно, я думаю, были бы где-нибудь в Мегарах или в Беотии, увлеченные ложным мнением о лучшем, если бы я не признал более справедливым и более прекрасным не бежать и не скрываться, но принять любое наказание, какое бы ни назначило мне государство. 

Нет, называть подобные вещи причинами - полная бессмыслица. Если бы кто говорил, что без всего этого - без костей, сухожилий и всего прочего, чем я владею, - я бы не мог делать то, что считаю нужным, он говорил бы верно. Но утверждать, будто они причина всему, что я делаю, и в то же время что в данном случае я повинуюсь Уму, а не сам избираю наилучший образ действий, было бы крайне необдуманно. Это значит не различать между истинной причиной и тем, без чего причина не могла бы быть причиною” [6, 98c-e--99a-b]. 

Аристотель, однако, предложил несколько иную трактовку практической рациональности, более явно увязав цели и интенции отдельного действующего с объективными критериями блага, а индивидуальное благо - с благом вообще. Кроме того, он увязал разумные действия с обоснованными разумными убеждениями, тогда как платоновская трактовка интенциональности, судя по приведенному отрывку, в принципе допускала возможность поведенчески=эффективного стремления к ложным, воображаемым или несуществующим целям6. 

Современные интенционалистские модели объяснения поведения не всегда строятся в соответствии с традициями эмпирической науки. Некоторые такие модели отвергают традицию эмпирического научного исследования, ориентированного на поиск причинных закономерностей в области социальных наук, считая своей целью не столько объяснение отношений между фактами-“положениями дел”, сколько понимание логических отношений между идеями -- т.е. они отвергают позицию так называемого эпистемологического эмпиризма в пользу эпистемологического рационализма, -- однако обсуждение таких (интерпретативных) моделей останется за рамками данной работы. Здесь же основной предмет нашего рассмотрения составят модели инструментальной рациональности, сохранившие преемственность по отношению к аристотелевской концепции и принимающие ее ключевой тезис: 

Для того чтобы служить адекватными объяснениями действия, желания и убеждения действующего должны не только рационализировать социальное действие, но и быть его эффективными причинами. 

Этот тезис подразумевает принципиальную возможность создания телеологических теорий разумного поведения, описывающих практическую деятельность людей на основе эмпирически проверяемых общих законов, которые соответствуют правилам логического вывода и оперируют понятиями желаний, убеждений и намерений действующих. Слегка переформулировав это положение, можно получить более знакомую характеристику рационалистских теорий действия: они рассматривают описания целерационального действия в терминах убеждений и желаний действующего в качестве законов, определяющих наблюдаемое поведение людей. 

Последнее положение довольно долго воспринималось оптимистически, как залог того, что рано или поздно будут созданы формальные, пропозициональные и даже строго математические модели целенаправленного человеческого поведения. Первые же модели такого рода, разработанные усилиями статистиков и экономистов к концу XIX века, обнаружили критическую зависимость от содержательных, а не формальных критериев рациональности целей и убеждений (beliefs) действующих субъектов, т.е. от решения вопроса о том, что следует считать благом. Вопрос о рациональности (либо иррациональности) впервые стал формулироваться как вопрос, разрешаемый эмпирическими средствами, а не в результате применения внеэмпирических нормативных критериев дискурсивной согласованности, логической имплицируемости и т.п. Иными словами, оказалось, что оценка поведения как рационального или иррационального требует не только соотнесения с каким-то формальным нормативным критерием, но и приписывания действующим объективных целей, ценностей и интересов. Общеизвестными проявлениями этой фундаментальной трудности стали дискуссии вокруг понятия “полезности” в экономике, понятия “мотива” (цели) в правоведении и понятия “идеологии” в социальных науках. 

Здесь необходимо некоторое уточнение. Разумеется, философская доктрина несоизмеримости интенциональных и каузальных описаний деятельности субъекта, характерная для европейской традиции Нового времени, была отчетливо сформулирована уже И.Кантом7. Однако осознание этой несоизмеримости как практической и теоретической проблемы, стоящей перед всяким эмпирическим исследованием человеческого поведения, относится к середине XIX в., т.е. к периоду институциализации социальных наук. Видимо, самые ранние дискуссии вокруг проблемы несоизмеримости рациональных оснований (мотивов) действия и его причин возникли в среде правоведов. Характерные для либеральных теоретиков права взгляды относительно условий наступления правовой ответственности в судебной практике, правовой причинности, возможности приписывания мотивов и “объективного интереса” и т.п. (в особенности взгляды Р.фон Иеринга) оказали формативное воздействие на выдвинутый М.Вебером подход к объяснению социального действия, а также предложенные им классификацию видов действия и концепцию “идеальных интересов”8 , и, возможно, на концепцию логических и нелогических действий В.Парето. Под впечатлением правоведческих, а также экономических и социально-философских дискуссий Вебер ограничил сферу социологических интерпретаций поведения инструментально рациональными действиями, ориентированными на сугубо тактические цели (и, кстати, указал на прочные биологические корни действий привычных или аффективных), а Парето ограничил сферу приложения самого “практического силлогизма” теми скорее немногочисленными ситуациями, когда наблюдатель может объективно реконструировать цели действующего, тем самым отнеся все поступки, для которых нельзя задать объективный критерий приписывания цели, к “нелогическим”. 

Проблематика практической рациональности, ее фактического (т.е. не-прескриптивного) описания и определения соответствующих такому описанию критериев объективного приписывания рациональности индивидуальным событиям (поступкам) и отдельным агентам действия оказались в центре разгоревшегося к концу XIX - началу XX вв. “Диспута о Методе”, предопределившего привычный нам облик социальных наук. Ставкой в этом споре была сама возможность основанного на теории и эмпирическом подтверждении исследования социального поведения, ведущего к открытию объясняющих и, возможно, предсказывающих его законов. Именно в вопросе о возможности основанной на номологических обобщениях и на обладающих проверяемым эмпирическим содержанием теориях социальной науки, а отнюдь не в вопросе о единстве либо различии методов социальных и естественных наук (в принципе не поддающемся осмысленной интерпретации в силу отсутствия какого-то единого “метода” даже в различных естественных науках) и возникли принципиальные расхождения между сторонниками “исторической школы” и последователями теоретической политэкономии, послужившие первопричиной “Диспута”9. И именно необходимостью обосновать возможность общих законов и теорий, описывающих рациональное социальное действие, была вызвана широко известная веберовская критика историцизма В.Рошера и К.Книса, обозначившая отход Вебера от позиций “исторической школы”, предлагавшей такие модели объяснения действия, в которых “...мы постоянно обнаруживаем ссылку - явную либо неявную - на “непредсказуемость” индивидуального поведения. Утверждается, что это положение дел является следствием “свободы” - решающего источника человеческого достоинства и, соответственно, надлежащего предмета исторического исследования. При этом проводится различие между “творческой” ролью действующей личности и “механической” причинностью естественных событий” [10, p.97-98]. 

Это различие Вебер признал ложным или, во всяком случае, эпистемологически иррелевантным с точки зрения его концепции телеологического причинного объяснения значимого действия, в котором рациональность средств оценивается объективно, хотя и относительно данного состояния знаний (обоснованных убеждений) и данного выбора ценностей-целей: “Даже эмпирически “свободный”, т.е. действующий на основании предварительного размышления деятель телеологически ограничен средствами достижения своих целей, которые, варьируя в зависимости от объективной ситуации, являются неэквивалентными и познаваемыми” [10, p.193]. 

Определенная таким образом область социальных наук оказывалась областью инструментально-рациональной , т.е. идентифицируемой относительно средств, деятельности. (Однако, заметим, для традиционных и аффективных действий Вебер считал возможным лишь ненаучное actuelles Verstehen). 

“Диспут о Методе”, как и более поздние дискуссии по проблемам интенциональности, рациональности и причинной детерминации действия, во многом определившие проблематику социальных наук, а также ключевые “проблематики” логики и философии в XX столетии, привели к осознанию и внятной формулировке некоторых принципиальных трудностей (как формально-логических, так и носящих содержательный характер), возникающих перед моделями инструментальной рациональности и, шире, интенционалистскими объяснениями деятельности. Ниже мы дадим краткий анализ этих трудностей в силу их критичности для всех моделей рационального объяснения социального действия (и, кроме того, для большей части собственно интерпретативных моделей, более детальное рассмотрение которых остается за рамками данной статьи), а также в силу того, что эти модели - полностью или частично и с большим или меньшим успехом - разрабатывались для преодоления этих трудностей. 

Некоторые логические и содержательные трудности рационального объяснения действия 

Вышеупомянутые споры о возможности объективного приписывания рациональности действиям или агентам действия, а также о критериях такого приписывания, позволили заподозрить наличие содержательных трудностей, препятствующих усилиям социологов, психологов и экономистов сформулировать общие законы, которые стоят за широко используемыми в повседневной жизни единичными суждениями касательно причинной обусловленности конкретных действий и соответствующего воздействия на них желаний и убеждений конкретных агентов действия. Эти содержательные трудности, к анализу которых мы еще вернемся ниже, в разной степени осознавались и преодолевались представителями различных теоретических перспектив. 

Однако куда более радикальные, если не разрушительные последствия для любых интенционалистских теорий действия (и даже наших “обыденных” теорий, объясняющих повседневные поступки людей намерениями, желаниями, надеждами, страхами и т.п.) имели более недавние (1950-е-1970-е гг.) попытки философов подвергнуть формально-логическому анализу восходящее к Платону предположение о том, что желания, убеждения, интенции, т.е. субъективные основания (резоны) действия могут служить его причинами. С рассмотрения выявленных в результате такого анализа логических проблем мы и начнем этот обзор. 

Основная проблема, с которой сталкивается вышеуказанное предположение, часто формулируется как вполне категоричное и хорошо обоснованное контрутверждение:(1) субъективные основания действия (в самом общем случае представленные такими “ментальными событиями”, как желания и убеждения действующего) не могут быть его причинами10. К этому утверждению часто присоединяют два тесно взаимосвязанных с ним положения: о том, что (2) объяснения, основанные на модели интенционального действия, в строгом смысле нефальсифицируемы (или, по крайней мере, обладают чрезвычайно ограниченным эмпирическим содержанием) и, наконец, (3) объяснительный потенциал пропозиций, включающих, подобно аристотелевскому практическому силлогизму (именуемому иногда “принципом рациональности”), внутренние, ментальные переменные, определяется их (пропозициональным) содержанием, которое по определению носит абстрактный характер и, таким образом, явно не может обладать необходимой “причинной силой”. 

Утверждение (1), строго говоря, не столько подвергает сомнению истинность единичных причинных суждений о субъективных резонах действий, используемых в “повседневных” теориях, а также в рассуждениях историка или, скажем, психоаналитика, сколько ставит под вопрос основания, обеспечивающие истинность и объяснительные возможности таких единичных суждений. Основной аргумент, используемый для обоснования (1) - это аргумент “Логической связи”. Суть этого аргумента заключается в том, что связь между событиями А и В является причинной только в том случае, если она носит лишь возможный, а не логически необходимый характер, т.е. может быть охарактеризована как случайная сопряженность конкретных событий (иными словами, доказывая, что “A - причина B” мы исходим из того, что вполне можно представить себе ситуацию, когда А не влечет за собой B и такое представление не приведет к логическому противоречию). Связь же между убеждениями и желаниями (мотивами) действующего, с одной стороны, и его поступками, с другой, является логической, дефинитивной связью, которая - опять же “по определению” - несовместима с причинной связью. Объяснения, основанные на дефинитивной редукции, или “семантические” объяснения11 носят тавтологический характер и не могут рассматриваться в качестве истинных научных объяснений12. Слегка переформулируя, можно сказать, что убеждения и желания являются необходимой частью описания (или даже обоснования) осмысленного действия как чего-то отличного от описания “чисто физического” движения или последовательности движений. Так, в парадигматическом для дискуссии о психической причинности случае единичного утверждения: “Джоунз карабкается по лестнице, чтобы достать с крыши унесенную ветром шляпу”13 - сама идентификация действия как влезания на крышу за шляпой (а не попытки суицида, случая лунатизма, средства привлечения внимания соседки и т.п.) подразумевает, что связь между желанием достать шляпу, убеждением в том, что влезание по приставной лестнице является наилучшим доступным способом достать шляпу, и предпринятым действием будет концептуальной и логической, а не контингентной и причинной. Постулируй мы иные мотивы, т.е. желания и убеждения, изменилось бы и наше описание действия (см. примеры выше). Упоминание данного повода для действия эквивалентно идентификации действия “под данным описанием”14. Соответственно, даже если в отдельно взятом случае вышеприведенное утверждение и окажется истинным, оно будет тривиально истинным и зависящим от данного нами определения действия (а, значит, и допускающим дефинитивную редукцию). Однако концептуальная и логическая связь между мотивами действия и его причинами, гарантируя истинность хотя бы некоторых наших единичных объяснений мотивированных действий15 (да и само существование “осмысленных действий”, отличающихся от физических перемещений тел), по меньшей мере, ставит под вопрос наличие причинной связи между этими мотивами и действиями. Таким образом, сомнительной оказывается возможность описания отношения мотивов и действий как каузального, если только не удастся найти независимое от описания действия описание предположительно влияющих на него желаний и убеждений. Отсюда проблематичной становится и возможность нахождения допускающих эмпирическую проверку общих законов, которые описывали бы причинную связь убеждений, желаний и действий, что и ведет к принятию вышеприведенного тезиса (2) (современные философские трактовки причинности принимают сформулированную Б.Расселом точку зрения: любая единичная причинная связь может рассматриваться как пример стоящего за ней номологического обобщения, т.е. закона). Действительно, хотя аргумент “Логической связи” и не исключает полностью возможность того, что желания и убеждения действующего являются причинами поведения, он показывает, что основанные на практическом силлогизме объяснения - обыденные и научные - тривиальны, не обладают проверяемым эмпирическим содержанием и, соответственно, не могут служить основанием для сколь-нибудь точных предсказаний будущего поведения. Если интенции или убеждения агента не получают независимой от описания самого действия характеристики, эмпирическое содержание объяснения, основанного на “принципе рациональности”, в лучшем случае сводится к тому, что “Х сделал А, потому что хотел сделать А”. Иными словами, содержание объяснения сводится к малоинформативной констатации того обстоятельства, что у действия были какие-то основания (т.е. оно не было “просто движением”). Излишне говорить, что из такой констатации не могут быть выведены точные и допускающие возможность фальсификации предсказания, так как выведение таких предсказаний требует возможности измерения фигурирующих в посылках практического силлогизма убеждений и желаний, а также формулировки условий, при которых предполагаемая закономерность, связывающая убеждения и желания с наблюдаемыми действиями субъекта, окажется фальсифицирована (например, “Джоунз в сложившихся обстоятельствах больше всего на свете хотел достать шляпу и предполагал, что оптимальный, при прочих равных, способ добиться желаемого - это влезть на крышу, но не стал лезть на крышу”)16. Однако эта задача оказывается принципиально неосуществимой, так как искомая характеристика желаний и убеждений логически выводима из того же интенционального описания, которое использовалось для идентификации действия (идентификация “желания достать с крыши шляпу” связана с описанием наблюдаемого фрагмента поведения как “влезания на крышу за шляпой”, а идентификация “желания с крыши привлечь внимание соседки” - с описанием идентичного фрагмента поведения как “влезания на крышу с целью привлечения внимания”)17. Если же независимая от самого действия характеристика его причин может быть найдена, она должна отличаться от тех оснований (желаний и убеждений), которые использовались при описании самого действия как интеллигибельного, т.е. должна быть сформулирована на не-интенциональном языке (например, бихевиористском языке стимулов и реакций, нейрофизиологическом языке и т.п.). Однако такой перевод желаний и убеждений на независимый от интенционального описания действия язык открывает перспективу уже не дефинитивной, а номологической редукции единичных суждений, постулирующих связь между интенциями и действиями, к каким-то физическим, нейрофизиологическим и т.п. общим законам, описывающим механизм предполагаемой причинной связи на языке, не имеющем ничего общего с практическим силлогизмом и менталистским словарем “обыденной психологии”. Более того, тезис (3) указывает на еще одну вескую причину, по которой пропозициональные содержания убеждений и желаний (а также, напомним, прочих интенциональных состояний - страха, надежды и т.п.), позволяя рационализировать действие, т.е. представить его в качестве интеллигибельного, не могут фигурировать в каузальном объяснении этого действия. Во-первых, основания действия -- это абстрактные пропозиции, содержание которых само по себе не может быть причиной наблюдаемого поведения в физическом мире. Так утверждение: “Курить вредно”, как и обратное ему утверждение, никак не могут повлиять на реальное положение дел, если только не станут пропозициональным содержанием чьего-либо убеждения, верования и т.п. Однако пропозициональные установки типа “X убежден, что p” либо “X хочет, чтобы p” (где p представляет собой некое пропозициональное содержание) являются не просто интенциональными, но еще и интенсиональными высказываниями в том узком смысле, который придают последнему термину логики. Не вдаваясь в логические тонкости, заметим, что в интенсиональных языках возможности замены синонимичных выражений ограничены принятой моделью референции. Так, если в высказывании: “Дездемона хотела выйти замуж за Отелло” заменить Отелло на “самого ревнивого мавра в Венеции”, истинное высказывание станет ложным. Хотя Отелло и был донельзя ревнив, Дездемона хотела выйти за него замуж “под другим описанием”. Применительно к состояниями убежденности, желания и т.п. это означает, что попытка заменить использованное для характеристики такого состояния описание пропозиционального содержания на эквивалентное независимое описание, сформулированное на экстенсиональном языке, может изменить значение истинности первоначального высказывания. (Это соображение может показаться несколько абстрактным, однако именно оно объясняет безуспешность предпринимаемых теоретиками “рационального выбора” попыток решить проблему интерперсонального сравнения полезностей, интересов и т.п. субъективных переменных). Кроме того, интенсиональность языка желаний, убеждений и целерациональных действий порождает проблему объективного критерия приписывания рациональности. “Имманентный” описанию действия в терминах средств и целей формальный критерий рациональности, т.е. соответствие описания действия схеме практического силлогизма, не может претендовать на роль такого объективного критерия в силу своей неопределенности, так как не принимает во внимание соотношение текущей цели данного индивида с его другими целями и их возможной иерархией (даже если временно оставить в стороне вопрос о “трансцендентных” индивидуальному действию иерархиях целей, приобретающий, как показано в другой работе [33] , критическую остроту в теориях коллективного действия), а также игнорирует информацию об объективно доступных этому конкретному индивиду, с его вкусами характером, физическими возможностями и т.п., выборах - “множестве возможностей”18. В отсутствие более объективного критерия рациональности целей любой самый странный поступок может быть представлен в качестве разумного, если постулировать соответствующие безумные желания и (или) убеждения. Последняя проблема была проанализирована нами в другой работе, где подробно рассматриваются недостатки самой успешной из моделей причинного, дедуктивно-номологического объяснения рационального действия - модели “рациональности как диспозиции” К.Гемпеля19. 

С другой стороны, как уже говорилось, невозможно отказаться от описаний действий в терминах интенций, убеждений-верований и т.п., так как это означало бы, что действий как таковых не существует. 

Приблизительно такой ход рассуждений и привел философа Д.Дэвидсона к его знаменитым формулировкам принципа “производности ментального” (principle of supervenience) и тезиса о невозможности “психофизических законов”. Эти удачные формулировки синтезировали ключевые идеи полувекового развития аналитической философии, прагматизма и своеобразной версии эмпиризма, выдвинутой У.О. фон Куайном. 

В статье “Действия, основания и причины” (1963) [18] Дэвидсон выступил против предложенной П.Уинчем трактовки идей Витгенштейна, утверждавшей несовместимость рациональных и причинных объяснений действия20. Взамен он предложил следующую точку зрения: рациональные и каузальные объяснения совместимы и, более того, субъективные основания, рационализирующие действие, обладают объяснительным потенциалом лишь в тех случаях, когда они также являются его причиной. В указанных случаях один и тот же фрагмент поведения будет рассматриваться как интенциональный под некоторым адекватным истинным описанием, отсылающим к целям и убеждениями действующего, либо как неинтенциональный под другими, также адекватными описаниями, использующими неинтенциональный язык. Таким образом, одно и то же поведенческое событие может отсылать к нескольким описаниям. Законы, если рассматривать их с сугубо “лингвистической” точки зрения, постулируют отношения между событиями лишь под конкретными описаниями. Иными словами, некоторые адекватные описания могут быть подведены под общий закон, а некоторые, также правильные, не могут быть подведены под общий закон. 

Далее. Менталистские, интенциональные описания носят производный характер по отношению к физическим описаниями в том смысле, что мы не можем представить себе, что некто обладает неким ментальным свойством (в частности, убеждением, желанием, установкой и т.п.), не обладая каким-то соответствующим “первичным” физическим качеством, либо несколькими качествами, как не можем вообразить и ситуацию, когда абсолютно идентичные с точки зрения всех физических свойств существа различаются ментальными свойствами21. Из “принципа производности” совсем не обязательно следует эпифеноменализм и возможность онтологической редукции интенционального языка. Чтобы понять это, рассмотрим другой пример “производности”, послуживший для Дэвидсона толчком к формулировке общего принципа. Речь идет о весьма известном анализе соотношения нормативно-оценочных и описательных терминов, предпринятом в начале века Дж.Э.Муром и оказавшем влияние на концепцию Дэвидсона [19, p.4-5]. Мур обратил внимание на то, что нормативно-оценочные термины производны по отношению к дескриптивным, описывающим наблюдаемые характеристики объекта, так как возможность различения дескриптивных свойств является необходимым условием различения оценочных свойств. Например, выражение “хороший нож” предполагает, что существует набор дескриптивных свойств (являющихся, в данном случае, прямо наблюдаемыми физическими характеристиками), от которых зависит применимость оценочного термина к данному объекту. Такими свойствами могут быть, допустим, “острота” и “прочность”. Любой другой нож, полностью идентичный первому с точки зрения дескриптивных свойств, будет идентичен и с точки зрения оценочного свойства “хороший”. С другой стороны, оценка другого ножа как “плохого” предполагает различие физических свойств. Те же соображения применимы и к моральным характеристикам: говоря, что Никсон был отправлен в отставку из-за того, что он был коррумпирован, мы подразумеваем, что в основании морального термина лежат базовые наблюдаемые свойства поведения - лицемерие, ложь и т.п., - которые и сыграли роль реальных причинных факторов, приведших к отставке22. Однако описанная возможность дефинитивной или даже номологической редукции моральных предикатов к базовым описаниям, как видно из приведенных примеров, отнюдь не означает возможности онтологической редукции (в частности, моральный предикат “коррумпированный” не сводим к базовым поведенческим свойствам, по отношению к которым он производен). 

В общем случае, предикат p производен по отношению к множеству предикатов S в том и только том случае, если p не различает объекты или сущности, которые не различаются относительно S. Именно в этом смысле “принцип производности” применим и к ментальным предикатам. Рассуждая описанным образом, Дэвидсон показывает, что какие-то два события - ментальное и физическое - могут быть причинно взаимосвязаны, не допуская, однако, подведения под строгий “психофизический закон” под этим описанием (тезис о невозможности строгих “психофизических законов”23). Закон, стоящий за причинной взаимосвязью двух событий, может быть сформулирован лишь под другим, неинтенциональным, описанием. Таким образом оказывается, что описания событий на менталистском языке соответствуют критериям согласованности, последовательности, т.е. принципу рациональности (который не выполняется для физических описаний тех же событий). С другой стороны, закон, объясняющий причинную связь названных событий, описанных в интенциональных терминах, не может быть сформулирован именно под этим описанием, хотя и должно существовать какое-то описание в базовых терминах, для которого можно сформулировать строгий закон (и под которым причинная связь будет являться также и номологической). 

“Принцип производности” и тезис о невозможности “психофизических законов” не только суммируют вышеприведенные аргументы, касающиеся логических трудностей, которые стоят перед интенционалистскими объяснениями действия. Они позволяют предварительно очертить круг содержательных трудностей, с которыми сталкиваются создатели теорий рационального действия в социальных науках, а также все мы как создатели “обыденных теорий”, объясняющих или, с учетом вышеизложенного, скорее, рационализирующих и оправдывающих наши житейские поступки24. Еще одним основанием для скептицизма в отношении возможностей менталистских моделей объяснения в поведенческих и социальных науках стала другая дискуссия, содержательно связанная с дискуссией о “психической причинности”, однако исторически разворачивавшаяся относительно независимо от последней (хотя и в тех же хронологических рамках). Речь идет о популярном в когнитивной психологии, психолингвистике и философии сознания споре относительно статуса “народной психологии” (folk psychology). “Народная психология”25 - это специальный термин, используемый психологами и философами для обозначения упоминавшихся выше “обыденных теорий”, описывающих предполагаемую взаимосвязь между внешними стимулами (условиями среды), внутренними психическими состояниями и действиями людей. У.Селларс в вызвавшей значительный резонанс работе “Эмпиризм и философия сознания” (1956 г.) [23]26 атаковал постулат непосредственной интроспективной данности состояний сознания, в том числе мотивов, убеждений, намерений и т.д. Он предположил, что веру в непосредственную данность субъекту его собственных психических содержаний следует рассматривать не как само собой разумеющийся атрибут “человеческого состояния”, а как своеобразную обыденную теорию сознания. Последнюю Селларс обозначал как “миф данности” (“концепция белого ящика” - еще более удачный термин для этой теории, предложенный позднее голландским психологом М. де Мэем). Многие максимы житейской мудрости и, конечно, обсуждаемый нами “принцип рациональности” (как атрибутируемый агентам действия обобщенный мотив стремления к лучшему) прекрасно иллюстрируют ключевые положения обыденной теории сознания и деятельности. Итак, Селларс отверг понимание этой теории как самоочевидной данности, а следовательно и привилегированный эпистемический статус убеждений и верований людей, относящихся к их собственным психическим состояниям и поступкам. Чтобы продемонстрировать предположительно исторический (точнее даже, филогенетический) характер “мифа данности”, и соответственно, обыденных доктрин сознания и человеческой рациональности, Селларс предложил вполне правдоподобный альтернативный миф, согласно которому наши далекие предки первоначально располагали сугубо бихевиористским пониманием действий, однако постепенно обучились новой теории действия, постулировавшей внутренние эпизоды, ментальные события в качестве причин наблюдаемого поведения. Постепенно атрибутирование психических состояний стало неотъемлемой частью культурного багажа, оставаясь, тем не менее, недоказанным постулатом определенной теории сознания. Хотя альтернативный миф был изобретен Селларсом исключительно ради того, чтобы проблематизировать “феноменальную данность” ментальных состояний, он отнюдь не был лишен правдоподобия. Более того, психология как эмпирическая наука могла представить вполне веские и многочисленные доказательства в пользу чего-то, подобного альтернативному мифу. Достаточно упомянуть о идеях и результатах психоаналитической теории, продемонстрировавших и возможность присутствия неосознаваемого расчета в кажущемся неинтенциональным поведении (в частности, в соматических симптомах, случайных оговорках, “иррациональных” проявлениях аффекта и т.п.), и, с другой стороны, глубокую иррациональность и нелогичность фундаментальных самоописаний, стратегических “жизненных планов” и гиперрационализированных мотиваций действия. 

Если психоанализ ко второй половине XX в. стал почти частью массовой культуры, то другой источник представлений о том, что наши повседневные объяснения действий являются ничем иным, как “житейской теорией сознания”, тесно связан с историческими и теоретическими основаниями доминирующей в современной психологии когнитивистской парадигмы. Одним из основных источников этого направления стали работы Фрица Хайдера, представителя второго поколения гештальтпсихологов, после переезда в США ставшего основателем оригинального теоретического и экспериментального подхода к исследованию каузальной атрибуции в межличностном восприятии, т.е. “наивно-психологических” процессов приписывания мотивации и интенциональных состояний себе и другим людям27. В ставшей классической статье Хайдера и Зиммеля (1944 г.) [25] описывается эксперимент, где испытуемым демонстрировался короткий фильм, “действующими лицами” которого были плоские геометрические фигуры - большой и маленький треугольники, прямоугольник, круг, двигавшиеся по экрану. Все испытуемые описывали увиденное как организованный сюжет, активно используя антропоморфные термины (“ударил”, “хотел догнать” и т.п.), приписывая фигурам намерения, действия и даже личностные качества. Вышедшая в 1958 г. книга Хайдера “Психология межличностных отношений” содержала уже целостную теорию “психологии здравого смысла”, построенную на анализе сложных схем приписывания интенциональных состояний и интерпретации собственных поступков и действий других людей в терминах желаний, убеждений, верований и т.п. Эти схемы приписывания и составляют своеобразную народную психологию, зачастую мало связанную с наблюдаемой “объективной” стимуляцией и характеризующую обыденное восприятие, а также соответствующую обыденную “теорию социального действия”. Исследования народной психологии позднее распространились и на область самовосприятия человека. В частности, было показано, что склонность к восприятию своих действий как инструментально-рациональных или как детерминированных средой (так называемые внутренний либо внешний локусы контроля за подкреплением) - это культурно-специфичная индивидуальная характеристика, скоррелированная с другими личностными чертами: конформностью, политической активностью, достиженческой ориентацией и т.п., т.е. некая “центральная” особенность, отнюдь не определяемая реальной ситуативной эффективностью целерациональных действий.28 Немаловажную роль в становлении исследований “народной психологии” сыграли положения теории личностных конструктов Дж.Келли, постулировавшей сходство моделей, используемых для объяснения поведения “человеком-с-улицы” и типичным психологом или социологом, а также идеи вызвавшей много споров теории самовосприятия Д.Бема, которая на основании оригинальных экспериментов обосновывала отсутствие у людей непосредственного “интроспективного доступа” к субъективным основаниям собственных поступков и к собственной текущей мотивации (более того, Бем собрал довольно веские доказательства в пользу того, что, столкнувшись с необходимостью объяснения своих действий, люди ведут себя как “стихийные бихевиористы”, обращаясь прежде всего к внешним причинам и переходя к реконструированию внутренних оснований лишь тогда, когда делают нечто, чему трудно найти внешние оправдания)29. О сомнительных объяснительных возможностях народной психологии свидетельствуют, в частности, эксперименты Р.Нисбета и Т.Уилсона [29], результаты которых показывают, что именно в тех случаях, когда люди конструируют сложные “внутренние” объяснения, они чаще всего ошибочно предсказывают дальнейшее поведение. (Можно предположить, что та же закономерность проливает некоторый свет на причины бесчисленных неудачных прогнозов в социальных науках, например, предсказаний политологов или биржевых аналитиков.) В современной академической психологии и философии сознания тезис об отсутствии у людей эпистемической - но, конечно, не правовой или моральной - привилегии в объяснении собственного поведения воспринимается как самоочевидный (объяснения, возможно психоаналитического, требуют, скорее, упорные попытки некоторых социологов и культурных антропологов взглянуть на предмет своего изучения “с точки зрения изучаемых субъектов”, напоминающие о лучших временах интроспективной школы). 

В вопросе о статусе народной психологии существует два основных подхода [24]. “Экстерналистская” точка зрения основана на том, что народная психология встроена в поверхностную структуру речевых высказываний и отражает определенный способ описания, увязывающий сенсорные стимулы с предполагаемыми психическими состояниями и их последовательностями, а психические состояния - с наблюдаемым поведением. Являясь своего рода fac on de parler, народная психология функционирует также в качестве “теории”, вводящей термины наблюдения, неявного источника тавтологических дефиниций [30]. С “интерналистской” точки зрения, народная психология - это внутренняя структура данных или способ репрезентации содержания когнитивных процессов (знаний). С еще большими основаниями народная психология может рассматриваться как отражение глубинных структур порождения речевых высказываний. Последняя точка зрения имеет прочные основания в современной психолингвистике. Достаточно упомянуть теорию врожденных лингвистических способностей Н.Чомски, а также теорию семантических ролей Ч.Филлмора. Теория Филлмора связывает семантику падежей с устойчивыми ролями, каждая из которых идентифицирует коммуникативное действие (Агент, Контрагент, Объект, Адресат, Пациент, Результат, Инструмент) [31]. Язык семантических ролей позволяет представить семантические содержания через базисные синтаксические отношения, т.е. фактически осуществить редукцию интенциональных описаний к формальной системе отношений, поддающейся описанию на экстенсиональном языке. Как замечает В.Ф.Петренко, глубинные роли (падежи) эквивалентны категориям описания целенаправленной деятельности [32, с.26-28]30. Таким образом, гипотеза о лингвистическом инстинкте как основе народной психологии и “обыденных теорий деятельности” получает дополнительное подкрепление31. Если же, следуя за постструктуралистами, принять тезис о неразличимости поверхностного и глубинного уровней, различия между “экстерналистскими” и “интерналистскими” концепциями народной психологии становятся трудноуловимыми. 

Вне зависимости от принятия одной из этих позиций, существенным остается вопрос о истинности народной психологии как научной теории поведения. Даже если способность людей описывать поведение в менталистском языке действительно отражает внутреннюю структуру репрезентации, народная психология может рассматриваться как адекватная теория сознания и, возможно, речевой деятельности32, что еще не дает оснований принимать ее в качестве истинной и сколь-нибудь полной теории действия. Очерченные выше теоретические соображения и исследовательские результаты ведут к скорее скептической оценке возможностей народной психологии в номологическом объяснении и предсказании многообразия реальных действий. 

Рассмотренные в данной статье аргументы дают, таким образом, весьма веские (пусть и не во всем бесспорные) основания для следующего вывода: единичные каузальные суждения, сформулированные на телеологическом языке желаний и намерений и следующие форме практического силлогизма, в том числе данные историком объяснения исторических фактов, выдвигаемые “человеком-с-улицы” объяснения повседневных поступков людей и т.п., обладают самоочевидной интуитивной убедительностью и в некоторых случаях на самом деле являются истинными суждениями, однако их предполагаемая истинность и их объяснительный статус могут быть строго обоснованы лишь в другом, неинтенционалистском и, возможно, нетелеологическом языке. Этот вывод позволяет понять, почему многие телеологические теории социального действия, стремящиеся сформулировать общие законы, которые обладали бы очевидным эмпирическим содержанием и позволяли подвести “номологический фундамент” под единичные каузальные суждения, описывающие субъективные основания действий, постоянно сталкиваются с необходимостью найти адекватный язык анализа человеческого поведения, отличный от языка желаний и убеждений, а также почему такие теории терпят фиаско в тех случаях, когда отказываются от такого поиска и прямо постулируют в качестве универсального закона практический силлогизм. Нам представляется возможным в дальнейшем доказать, что именно такими телеологическими эмпирицистскими теориями, принимающими “принцип рациональности” как номологическое утверждение либо пытающимися “переписать” его с использованием более правдоподобных гипотез, являются классические и неоклассические микроэкономические подходы, а также социологические теории рационального и социального выбора и теории обмена (более детальное обоснование этого утверждения, а также ключевая аргументация приводятся в [33]). 

  

Литература 

  1. Аристотель. Собр.соч. в 4-х тт. М.: Мысль, 1976-1983.
  2. MacIntyre A. Whose Justice? Which Rationality? London: Duckworth, 1988.
  3. Mele A.R. Autonomous Agents: From Self-Control to Autonomy. New York and Oxford: Oxford University Press, 1995.
  4. Montefiore A. Intentions and Causes // Goals, No-Goals and Own Goals: A Debate on Goal-Directed and Intentional Behaviour. Ed. by A.Montefiore and D.Noble. London et al.: Unwin Hyman, 1989.
  5. Searle J.R. The Rediscovery of the Mind. Cambridge: the MIT Press, 1995.
  6. Платон. Федон // Собрание сочинений в 4-х томах. Т.2. М.: Мысль, 1993.
  7. И.Девятко. Модели объяснения и логика социологического исследования. М.: ИСО РЦГО-TEMPUS/TACIS, 1996.
  8. Davis L. Theory of Action. Englewood Cliffs, New Jersey: Prentice-Hall, 1979.
  9. Turner S.P., Factor R.A. Max Weber: The Lawyer as Social Thinker. London and New York: Routledge, 1994.
  10. Weber M. Roscher and Knies: Logical Problems of Historical Economics. New York: Free Press, 1975. Weber M. Roscher and Knies: Logical Problems of Historical Economics. New York: Free Press, 1975.
  11. Rosenberg A. Sociobiology and the Preemption of Social Science. Baltimore et al.: The Johns Hopkins University Press. 1980.
  12. Malcolm N. The Conceivability of Mechanism // Philosophical Review. V.77. 1968. P.45-72.
  13. Anscombe G.E.M. Intention. Oxford: Basil Blackwell, 1957.
  14. Ryle G. The Concept of Mind. L.: Hutchinson, 1949.
  15. И.Ф.Девятко. Диагностическая процедура в социологии: очерк истории и теории. М.: Наука, 1993.
  16. J.Elster. Nuts and Bolts for the Social Sciences. Cambridge: Cambridge University Press, 1989.
  17. Churchland P The Logical Character of Action Explanations // Philosophical Review. 1970. Vol.79. P.214-236.
  18. Davidson D. Essays on Actions and Events. Oxford: Clarendon Press, 1980.
  19. Davidson D. Thinking Causes // Mental Causation. Ed. by J.Heil and A.Mele. Oxford: Clarendon Press. 1993.
  20. Audi R. Mental Causation: Sustaining and Dynamic //Mental Causation. Ed. by J.Heil and A.Mele. Oxford: Clarendon Press. 1993.
  21. Андреева Г.М., Богомолова Н.Н., Петровская Л.А. Современная социальная психология на Западе. М.: Изд-во МГУ, 1978.
  22. Хекхаузен Х. Мотивация и деятельность. Т.2. Пер. с нем. / Под ред. Б.М.Величковского. М.: Педагогика, 1986.
  23. Sellars W. Empiricism and the Philosophy of Mind // H.Feigl, M.Scriven (eds.). Minnesota studies in the Philosophy of Science. Vol.1. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1956.
  24. Ravenscroft J. Folk Psychology // Stanford Encyclopedia of Philosophy. 1997. http://plato.stanford.edu/entries/folkpsych-theory/
  25. Heider F., Simmel M. An Experimental Study of Apparent Behavior // American Journal of Psychology. 1944. Vol.57. P.243-259.
  26. Rotter J.B. Generalized Expectancies for Internal Versus External Control of Reinforcement // Psychological Monographs. 1966. Vol.80 (1).
  27. Kelly G.A. The Psychology of Personal Constructs. Vol.1 (A Theory of Personality). New York: Norton, 1955.
  28. Bem D.J. Self-Perception Theory // L.Berkowitz (ed.) Advances in Experimental Social Psychology. Vol.6. New York, 1972.
  29. Nisbett R., Wilson T. Telling More than We Know: Verbal Reports on Mental Processes // Psychological Review. 1977. V.84. P.231-259.
  30. Lewis D. Psychophysical and Theoretical Identifications // Australian Journal of Philosophy. V.50. P.249-258.
  31. Fillmore Ch.J. The Case for Case // E.Bach, R.Harms (eds.) Universals in Linguistic Theory. New York: Holt, Rinehart and Winston, 1968.
  32. Петренко В.Ф. Введение в экспериментальную психосемантику: исследование форм репрезентации в обыденном сознании. М.: Изд-во МГУ, 1983.
  33. Девятко И.Ф. Инструментальная рациональность, полезность и обмен в теориях социального действия // Новое в социологической теории. М.: Ин-т социологии РАН, 1998 (в печати).
  

*Данная работа выполнена при поддержке РГНФ, грант № 97-03-04118. 

Примечания: 

1“О душе” 434 а 5-20, “Никомахова этика” 1146b35-1147a7 [1] . Об аналогии между формулировкой теоретического силлогизма и осуществлением практического рационального суждения, см.: “Никомахова этика” 1147a20-29. Принимаемая здесь интерпретация аристотелевских взглядов в значительной мере опирается на трактовку А.Макинтайра [2]. Сходным образом трактует практическую рациональность у Аристотеля и А.Меле [3, Ch.1,2]. 

2Т.е. так называемая “слабость воли”, неспособность от обоснованного суждения о наилучшем или должном способе действия перейти к самому действию. Отметим, что проблема “слабости воли” сохранила свою остроту и в современных спорах об адекватности рационалистских и, шире, интенционалистских объяснений действия; см., в частности, классическую статью: Davidson D. How is Weakness of the Will Possible? [18]. 

3Аристотель. Никомахова этика. 1093a2-10, 1095b4-6. 

4Аристотель. Никомахова этика 1146b31-1147a24. 

5Эти различия восходят к концептуальной “ловушке”, встроенной в исходный проект Ф.Брентано, предложившего в “Psychologie vom empirischen Standpunkt” (1874) понятие интенциональности в качестве критерия для различения “ментального” или “психического” как “направленного-на-объект” от реально существующего мира “физических феноменов”-объектов, а затем постулировавшего и безотносительность интенционального объекта любому реальному положению дел в мире физических феноменов, и приоритет объекта (какого?) в индивидуации интенционального акта. 

6О современных интерпретативных теориях действия, исходящих из такой “субъективистской” трактовки интенциональности, говорится, в частности, в [7]. 

7Укажем также, что идея несоизмеримости интенционального - точнее даже, волюнтаристского - и причинного описания деятельности сыграла ключевую роль не только в философии и науке Нового времени, но и в неэллинистической античной традиции - традиции иудаизма, превратившись со временем в основополагающую философскую и этическую доктрину кабалистического учения. В последующем мы попытаемся показать, что только последовательно волюнтаристская теория действия, в которой проблему интерпретации невозможно даже сформулировать, избегает парадоксов интенциональности, тогда как субъективистские интерпретативные теории, помещая источник деятельности внутрь того, что Б.Ф.Скиннер именовал “кожаным мешком”, и, сталкиваясь в результате с названными парадоксами, приходят к эпистемологическому релятивизму или даже солипсизму. См. также: [8]. 

8Cм. подробнее: [9]. 

9Подробнее об этом см.: [7]. 

10Оговорим сразу, что речь не идет о классической трактовке психофизического параллелизма, т.е. истинность либо ложность приведенного высказывания не связана напрямую с принятием или отвержением, например, декартовской гипотезы о роли гипофиза во взаимодействии ментального и физического. 

11Соотношение семантических и научных объяснений подробнее обсуждается мною в: [7, c.21-27]. 

12А.Розенберг иллюстрирует неполноценность дефинитивных объяснений следующим простым примером: “(Допустим) мы спрашиваем, почему конкретный стол был изготовлен в форме треугольника, и получаем ответ, что стол был сделан в виде плоской трехсторонней фигуры. Предложенное объяснение неприемлемо, ибо подразумеваемая связь между треугольником и плоской трехсторонней фигурой не может объяснить, почему столу была придана именно треугольная, а не, скажем, прямоугольная или круглая форма” [11, p.50]. 

13Кажется, первым упоминает воображаемого Джоунза Норман Малколм в своей очень важной для дискуссии об интенциональных объяснениях действия статье, основанной на некоторых идеях Л.Витгенштейна [12] и развивающей идею радикальной несоизмеримости целерационального и детерминистского описаний. Впрочем, в этой же статье автор несколько неожиданно приходит к выводу о возможности полной редукции мотивов действия к его нейрофизиологическим механизмам в случае создания нейрофизиологической теории, предлагающей достаточное каузальное объяснение человеческого поведения [12, p.52-53]. 

14Идею идентификации действия “под данным описанием” часто приписывают Э.Анском [13]. В той мере, в которой это верно относительно собственно термина, это неверно применительно к сущности. Концепция различных несоизмеримых описаний действия (типа “она моргнула” и “она подмигнула”) представлена уже в основном труде ведущего представителя логического бихевиоризма Г.Райла [14]. 

15Интересный вопрос о критериях истинности семантических объяснений, т.е. о возможности обоснованных интерпретаций требует отдельного рассмотрения (вслед за Д.Дэвидсоном и современными представителями прагматизма, я считаю возможным принять тезис о применимости семантического критерия истины А.Тарски к естественным языкам для обоснования разумных интерпретаций через выводимый из этого критерия “принцип милосердия”). 

16Предложенная формулировка условия фальсификации “закона Джоунза” не является столь нелепой, как это может показаться на первый взгляд. Немного дальше мы будем обсуждать похожие по сути конструкции, созданные с целью усовершенствования “экономических законов”, моделей рационального выбора и других систематических попыток эмпирического подтверждения “обыденно-психологических” представлений о свойственном людям стремлении к лучшему. 

17Проблемы проверки причинных гипотез, возникающие в социальных науках в результате невозможности дать независимое от наблюдаемого поведения определение его предполагаемых “внутренних детерминант” (установок, убеждений, предпочтений и т.п.), детально обсуждались мною в работе: [15]. Там же приведены многочисленные примеры (см. особенно гл.3, 4). 

18Элстер приводит крайний пример такого ограничения “множества возможностей”, когда само понятие рационального выбора цели утрачивает всякий смысл: “И богач, и бедняк имеют сходную возможность спать под одним из парижских мостов, но бедняк, возможно, не имеет другой возможности” [16, p.14-15]. 

19См.: [7, с. 29-33]. Укажем также на попытку улучшения модели Гемпеля за счет введения ряда граничных условий, описывающих максимальные предпочтения, возможности и знания действующего (типа “X хотел p, не имея никаких более сильных желаний, зная, что A - наилучший доступный способ добиться P и располагая возможностью осуществить A...”), предпринятую П.Черчлендом [17], которая, однако не снимает проблемы тавтологичности, создавая новую проблему “бесконечного списка” при идентификации граничных условий. 

20Эта трактовка послужила основанием для популярной в конце 1960-х-начале 1970-х гг. доктрины “радикальной герменевтики” [7, с.49-53]. 

21Davidson D. Mental Events. Ibid. 

22Последний пример позаимствован из: [20, p.60-62]. 

23Стоит отметить, что общеизвестные законы психофизики - логарифмический и степенной законы, описывающие зависимость субъективно воспринимаемой величины стимула от его физической величины для разных перцептивных модальностей - не являются “психофизическими” в дэвидсоновском смысле, так как описывают зависимость ощущения от физической величины, а не наоборот (т.е. являются, скорее уж, “физико-психическими”). Обратная попытка определить кардинально измеряемую полезность по результатам субъективных оценок предпочтения для величин, не имеющих кардинальной физической шкалы, привела сторонников концепции “экономического человека” к неразрешимым проблемам. 

24Именно апелляция к “обыденным теориям”, тривиальный и риторический характер которых получает критическую оценку не только в бихевиоризме и психоанализе, но и в обыденных же “теориях второго порядка” и даже в анекдотах, часто помогает уяснить сложные философские аргументы. Один из моих студентов не мог уяснить сущность аргумента “Логической связи”, пока я не предложила ему представить себе, что он нечаянно встречает у кинотеатра в обществе незнакомого молодого человека собственную жену, которая объясняет ему, что она просто идет в кино, потому что хочет пойти в кино, а молодой человек тоже хочет посмотреть фильм. 

25Иногда в качестве синонимов используются также термины “житейская психология”, “наивная теория поведения”, “наивная психологическая теория”, “психология здравого смысла” и др. См., в частности: [21, с.103-110; 22, с.60-111]. 

26Здесь позиция Селларса излагается по: [24]. 

27Исследования каузальной атрибуции, таким образом, демонстрируют непосредственную преемственность по отношению к исследованиям “феноменальной причинности” в гештальтпсихологии (К.Левин, К.Дункер). 

28Ключевыми здесь являются работы необихевиориста Дж.Роттера по социальному научению, породившие практически необозримое море литературы. См., в частности: [26]. 

29См., соответственно: [27; 28]. 

30В.Ф.Петренко также отмечает, что идеи изоморфизма психологической структуры деятельности и предикативной организации речевых высказываний можно найти в работах В.С.Выготского (С.26). 

31Здесь мы не упоминаем о многих других эмпирических доказательствах тесной взаимосвязи между обыденными теориями сознания и речевой компетенцией, которые показывают, в частности, что дети становятся опытными “народными психологами” лишь к четырем-пяти годам, т.е. в то же время, когда они овладевают сравнительно сложными синтаксическими конструкциями, передающими каузативные отношения, и соответствующими образцами нарратива. 

32Речь идет о широкой трактовке речевой деятельности и языка, в том числе о символических кодах культуры, организованных системах нормативных ожиданий и ролей, имеющих дискурсивную структуру и т.п.


Ссылки
http://www.sociology.ru/forum/98-1deviatko-an.html
MS Word Document
сохранить
[168 КБ]
BiBTeX
RIS
Ключевые слова

См. также:
Инна Феликсовна Девятко
[Учебная программа]
Владимир Игоревич Игнатьев
Общественные науки и современность. 2018.  № 2. С. 166–176. 
[Статья]
Юрий Михайлович Резник
Социологические исследования. 2007.  № 9. С. 17-24. 
[Статья]
Милан Зафировский
Социологические исследования. 2011.  № 3. С. 117-126. 
[Статья]